Первое впечатление о камере в свердловской пересыльной тюрьме было довольно колоритным. Ярко освещенная большая комната (впрочем, слово комната, как и везде в подобных местах, кроме, пожалуй, Лубянки с ее паркетом, карнизом у потолка, большим, хотя и с намордником и решеткой окном, здесь, конечно, не подходит). Трехъярусные деревянные нары у стены слева, и напротив. Правая стена, ведущая к двери, пустая. Вдоль нее около двери большой бак — параша. Напротив двери сквозь нары видно высоко расположенное окно, все замерзшее, в сосульках, спускающихся по стене в камеру, а из разбитых стекол непрерывным потоком скатываются клубы пара. Несмотря на это, в камере душно и жарко. Она битком набита народом. На всех нарах — головы, плечи, ноги, лица. Все заполнено. Пусто только под разбитым окном. Прямо против двери какой-то полуголый здоровяк с головой, обвязанной по лбу и через ухо грязной узкой тряпкой, о чем-то спорит с человеком с бородкой и в нижнем белье. Этот последний говорит с сильным акцентом. Все это под яркими лучами большой электрической лампы над дверью, дающей резкие контрасты света и тени, но света больше. Располагаемся, кое-как втиснувшись на нары, а кто-то на полу. Место, где низвергается, как водопад, лавина холодного пара, остается пустым.
В камере много народа, едущего с севера из лагерей, находящихся в Коми ССР, Кировской области. Из рассказов встает страшная картина лагерной жизни, лесоповала, произвола начальства с погонами и своего — бригадиров, нарядчиков. В памяти остается какое-то безнадежное, щемящее душу название лагеря около станции Сухобезводное, да встают рассказы старшего брата Гриши, проведшего в лагерях Сибири десять лет и испытавшего, что такое и лесоповал, и произвол всякого начальства. Но были и люди, ехавшие в лагерь впервые. Среди них отмечу двух. Это Владимир Павлович Эфроимсон, доктор биологических наук, чистый, как тогда говорили, формальный генетик, имевший по приговору восемь лет, человек очень начитанный, эрудированный. Сел за то, что уже в конце войны, будучи капитаном Красной Армии, написал в «верха» письмо, где протестовал против жестокого обращения с гражданским населением в занятых областях Германии. С Владимиром Павловичем я быстро сошелся, и он, видя во мне биолога, рассказал свою версию действий Лысенки. Он полагал, что дело здесь в происках наших главных врагов — американцев, которые широко сообщали, что учение Лысенко как нельзя лучше подтверждает нашу философскую доктрину. Этим, по мнению Эфроимсона, американцы укрепляли позиции Лысенко и, следовательно, наносили нашей экономике неисчисляемый вред. Эфроимсон просил все это запомнить, так как не ручался, что его оставят в живых. Этой своей навязчивой идеей, манерой говорить и некоторыми другими странностями он производил впечатление человека не совсем «в себе». Добавлю, что часть его следствия проходила в Институте имени Сербского, где он был на экспертизе. Владимира Павловича скоро взяли на этап, но мы вновь встретились в лагере.
Второй — Александр Петрович Улановский, лицом похожий на Николая Угодника, седой, худощавый, с такой же бородкой, очень симпатичный, твердый, стойкий. Одно время мы работали вместе в лагере на каменном карьере, да и после не теряли друг друга из вида[39]
.В Свердловске нас застало известие о провозглашении Китайской Народной Республики. Многие говорили, что это эпохальное событие, которое может перевернуть историю.
В камеру к нам попал Вадим Попов, одноделец Юрия Степанова — Бена Долговязового, молчаливый брюнет высокого роста. Я тотчас же стал расспрашивать его, как это удалось следствию раскрыть «Черный легион», и он все рассказал, о чем я уже писал. Чувствовалось, что Вадим мучается своей ролью, говорил со мной откровенно, как на исповеди.
Из тех двоих, что первыми попались на глаза в камере свердловской пересылки, человек с бородой, говоривший с акцентом, оказался мадьяром Кочишем. Был он офицером венгерской армии, а как попал в наши лагеря — уж и не знаю. Позже мы работали с ним в одной бригаде, и я вспоминаю его такие рассуждения: «Чтоб я когда-нибудь в жизни работал? Если освобожусь и попаду домой, то в руки ничего не возьму». Другой, с повязанной головой — Лешка (фамилию забыл) — тип довольно любопытный. Говорили, что это латыш, офицер латвийской армии до 1940 года, но превратившийся за годы сидения в настоящего советского блатного с 58 статьей... У него на месте уха торчала какая-то уродливая закорючка, которую он прятал под повязкой.