Английский язык был для меня эхолотом и микроскопом, которые помогали мне слушать и наблюдать в надежде настичь ускользающие значения смысла, погребенного в фактах. Мне хотелось найти строку стиха, звучащего как полый ней[75]
в оркестре хора дервишей, печальное пение которых взывало бы к Богу. Но все мои потуги приводили лишь к пронзительному визгу. Их нельзя было сравнить даже с чистым воплем травинки под дождем.Из всех людей, с которыми Атос работал в университете, моим другом на долгие годы стал один его выпускник, его звали Морис Залман. Морис был еще большим чужаком в городе, чем мы, когда мы с ним познакомились, он только что переехал в Торонто из Монреаля. Как-то Атос пригласил его на ужин. Морис в то время был худым и уже начал лысеть, он носил берет, надвинутый на лоб. Мы стали вместе ходить на прогулки, на концерты, в картинные галереи. Иногда мы все втроем ходили в кино, но здесь наши вкусы резко расходились — Атос отдавал предпочтение Деборе Керр[76]
(особенно в «Копях царя Соломона»), Морису больше нравилась Джин Артур[77], а я считал лучшей актрисой Барбару Стэнвик[78]. Мы с Морисом уже тогда безнадежно отстали от моды, а позже так никогда и не смогли ее догнать. Нам бы надо было тогда восхищаться Одри Хепберн[79]. По дороге домой мы иногда заглядывали в ресторанчик, но чаще Морис шел к нам, и на нашей холостяцкой кухоньке мы обсуждали достоинства полюбившихся нам актрис. Керр, считал Атос, была такой женщиной, с которой за завтраком в роскошном отеле или на лоне природы можно было обсуждать суммирующую машину Паскаля. Морису казалось, что с Джин Артур можно было ходить в походы или танцевать ночь напролет, но при этом она бы всегда была в курсе того, где ты забыл ключи и чем заняты дети. Мне нравилась Барбара Стэнвик, потому что она всегда попадала в передряги, но делала только то, что ей подсказывало сердце. Больше всего я восхищался ею в «Огненном шаре», где жаргонные словечки песней слетали с ее языка. «Кончай попусту языком молоть, заткни-ка ты лучше пасть!», «Звездани ему по харе!», «Я тебе не прислуга зачуханная!» Она жила в мире, полном башлей и нажористых клиентов. Она была лакомым кусочком, но, чтобы наотмашь крутить с ней любовь, надо было иметь кучу бабок, капусты, хрустов, зелени, до отвала гринов в чемоданах с двойным дном. Я от нее круто тащился. Во время таких разговоров никто из нас не вспоминал об оголенных плечах или сатине, туго обтягивавшем грудь; ноги для нас были вообще запретной темой.Но мы провели вместе считанные вечера, потому что вскоре после нашего знакомства с Морисом Атос умер.
— Атос, какой величины настоящее сердце? — спросил я его однажды, когда был еще ребенком.
Он ответил:
— Представь себе размер и вес пригоршни земли.
В последний вечер Атос вернулся домой после лекции о сохранении египетского дерева. Это было где-то в половине одиннадцатого. Обычно он рассказывал мне о том, как прошла лекция, а иногда даже в деталях пересказывал, что говорил студентам, но, поскольку я накануне распечатал его конспект, в тот раз в этом не было нужды, он вернулся с работы усталый. Я согрел ему немного вина, потом пошел спать.
Утром я нашел его за столом. Он выглядел как обычно, как будто уснул в разгар работы. Я обнял его, изо всех сил сдавил ему грудь, потом снова давил и сжимал, но он не воскрес. Невозможно заполнить пустоту каждой клетки. Смерть его была тихой — как дождь на море.
Я знаю только некоторые причины смерти Атоса: в их числе все силы и стихии природы, десять тысяч названий вещей, неприхотливость лишайника. Инстинкты миграции: звезды, магнетизм, углы преломления света. Энергия времени, меняющая массу. Вещество, сильнее других напоминавшее ему о родине, — соль: оливки, сыр, виноградный лист, морская пена, пот. Пятьдесят лет близкой дружбы с Костасом и Дафной, память, сохранившая формы их тел, когда всем им было по двадцать лет, о его собственном теле, когда ему было пятнадцать, двадцать пять и пятьдесят — все наши ипостаси, хранящиеся в памяти по мере взросления и старения, как слова, они остаются на странице книги, хотя их стирает тьма. Две войны, обе из которых — гнилая часть плода, ее нельзя с него срезать, и сам плод; нет ничего, что один человек не сделал бы с другим, ничего, что один человек не сделал бы ради другого. Но кто была та женщина, которая впервые выпустила для него из клетки кофточки двух птиц груди в ночном саду? Говорили они о детях, которые у них родятся? О каких словах он жалел? Кто была та женщина, которой он впервые вымыл волосы, какая песня могла бы звучать его голосом, поющим о любви, когда он впервые ее услышал?
Когда человек умирает, его тайны становятся кристаллами, морозным рисунком на окне. Его последнее дыхание затемняет стекло.
Я сел за стол Атоса. В маленькой квартире, в чужом городе, в стране, которую еще не успел полюбить.