Читаем Пути памяти полностью

Малышом я часто вглядывался в сосредоточенное лицо отца. Он всегда слушал музыку с открытыми глазами. Бетховен, на лице которого отражалась гроза Шестой симфонии, шагал лесами и полями «Священного города», за спиной у него бушевала настоящая буря, грязь рваными галошами облепляла обувь, на деревьях под проливным дождем пронзительно и отчаянно кричали птицы. Во время одного долгого перехода отец сосредоточил все внимание на зажатой в руке серебряной монетке, чтобы не думать о родителях. Я чувствовал прикосновение его пальцев, гладивших мне голову по коротким волосам. Бетховен пугал быков, размахивая руками, как мельничными крыльями, потом останавливался, застывал в неподвижности и пристально вглядывался в небо. Отец смотрел на лунное затмение, стоя рядом с дымовыми трубами, или на мертвенный свет солнца, как на отбросы в помойной яме. Направив на отца дуло автомата, они ногами выбивали кружку с водой у него из рук.

Пока длилась симфония, звучал хор, потом квартет, он был в пределах моей досягаемости. Я мог представлять себе, что внимание, которое он сосредоточивает на музыке, на самом деле направлено на меня. Его любимые произведения чем-то походили на прогулки по знакомым местам, в которые мы отправлялись вместе, узнавая дорожные знаки снижения темпа, выдерживания звука или смены тональностей. Иногда он проигрывал одно и то же произведение с разными дирижерами, и я поражался тонкости его слуха, когда он сравнивал исполнения: «Слышишь, Бен, как он торопится с арпеджио?», «Обрати внимание на то, как ему видится этот отрывок… но если он делает такой сильный акцент здесь, крещендо через несколько тактов у него не получится!» А на следующей неделе мы возвращались к тому исполнению, которое знали и любили, как лицо, место. Фотографию.

Отсутствующие пальцы отца ерошили мне волосы. Музыка становилась неотделимой от его прикосновений.

Глядя на обрисованные брюками линии худых папиных ног, трудно было поверить, что этими ногами он проходил те расстояния, стоял на них на протяжении тех бесконечных часов. В нашей торонтской квартире образы Европы выглядели открытками с другой планеты. Его единственного брата — моего дядю — до смерти заели вши. Вместо сказочных великанов-людоедов, троллей и ведьм я в детстве часто слышал отрывочные разговоры о лагерных надзирателях, заключенных, СС, мрачных лесах — погребальном костре мрачных лесов. О Бетховене, ходившем в старой одежде, такой поношенной, что соседи дали ему прозвище «Робинзон Крузо»; о смене направления ветра перед грозой, о листьях, съеживающихся перед проливным дождем, о Шестой симфонии, опус 68; о Девятой симфонии, опус 125. Все симфонии и номера опусов я выучил наизусть, чтобы доставить ему удовольствие. Они всплывали в памяти, когда пальцы его ерошили мне волосы; я ясно различал тогда на его руке отдельные волоски, а под ними — лагерный номер.

Даже шутки у отца были какие-то молчаливые. Он рисовал мне рисунки, карикатуры. Бытовые приборы с человечьими лицами. Его рисунки отражали мир, каким он его видел.


— Яблоко — еда?

— Да.

— И ты выкинул еду? Ты — мой сын, выбросил еду на помойку?

— Оно же гнилое…

— Ешь его… Ешь его сейчас же!

— Пап, оно гнилое… Не буду…


Он заталкивал мне его в рот, пока я не разжал челюсти. Я жевал яблоко, сопротивляясь и сопя. Рот наполнил его противный коричный вкус, гнилостная приторная сладость, из глаз катились слезы. Если спустя годы, когда я уже давно жил взрослой жизнью, мне приходилось выбрасывать остатки еды или оставлять их на тарелке в ресторане, потом, когда я ложился спать, эти остатки, нарисованные на картинке в отцовской манере, преследовали меня во сне.


Образы ставят на нас клеймо, выжигают кожу вокруг, оставляют свою черную отметину. Они, как вулканический пепел, дают земле плодородие. Из обожженного места вскоре появляются острые зеленые побеги. Образы, посеянные во мне отцом, были как взаимные обеты. Он молча давал мне газету или журнал и пальцем указывал то место, куда надо было смотреть. Смотреть, как и слушать, вменялось мне в обязанность. Как мне было совладать с ужасом, который вселяли те фотографии, когда я в уютной безопасности сидел в своей комнатке с ковбойскими шторами и коллекцией минералов? Свирепость, с какой он заставлял меня читать те книги, как я теперь понимаю, пугала меня больше, чем помещенные в них образы. Что мне надлежало с ними делать в спокойном уединении моей комнаты, было ясно. «Ты уже не маленький, — как бы говорил мне жестом отец, — те сотни тысяч были еще моложе тебя».


Перейти на страницу:

Похожие книги

Раковый корпус
Раковый корпус

В третьем томе 30-томного Собрания сочинений печатается повесть «Раковый корпус». Сосланный «навечно» в казахский аул после отбытия 8-летнего заключения, больной раком Солженицын получает разрешение пройти курс лечения в онкологическом диспансере Ташкента. Там, летом 1954 года, и задумана повесть. Замысел лежал без движения почти 10 лет. Начав писать в 1963 году, автор вплотную работал над повестью с осени 1965 до осени 1967 года. Попытки «Нового мира» Твардовского напечатать «Раковый корпус» были твердо пресечены властями, но текст распространился в Самиздате и в 1968 году был опубликован по-русски за границей. Переведен практически на все европейские языки и на ряд азиатских. На родине впервые напечатан в 1990.В основе повести – личный опыт и наблюдения автора. Больные «ракового корпуса» – люди со всех концов огромной страны, изо всех социальных слоев. Читатель становится свидетелем борения с болезнью, попыток осмысления жизни и смерти; с волнением следит за робкой сменой общественной обстановки после смерти Сталина, когда страна будто начала обретать сознание после страшной болезни. В героях повести, населяющих одну больничную палату, воплощены боль и надежды России.

Александр Исаевич Солженицын

Проза / Классическая проза / Классическая проза ХX века