Читаем Пути памяти полностью

Когда мне было двенадцать, я подружился с девочкой-китаянкой, которая была значительно взрослее, но почти одного со мной роста. Мне очень нравилась ее кожаная кепочка, смуглая кожа, тщательно уложенные в замысловатую прическу волосы. Я представлял себе, что китаянки делали себе такие же прически четыре тысячи лет назад! Еще я дружил с одним ирландским парнишкой и с датчанином. Листая журнал «Нэшнл Джиогрэфик», я наткнулся на статью о прекрасно сохранившихся в болотах телах давно умерших людей. От того, что они так хорошо сохранились, я испытывал какое-то странное удовлетворение. Их тела были совсем не такими, какие папа показывал мне на фотографиях. Я брал горстями пахучую землю и размазывал ее по плечам, прикосновение к пористому торфяному одеялу земли вселяло ощущение покоя. Теперь я понимаю, что меня не привлекали ни археология, ни судебная медицина: страстью моей была биография. Лица, смотревшие мне в глаза сквозь века, изборожденные морщинами, как лицо мамы, когда она засыпала на кушетке, лица многих безымянных людей. Они глядели на меня и ждали чего-то в молчании. Делом моей совести было представить себе тех, кому они принадлежали.

* * *

Читая карту погоды, как и партитуру, мы на самом деле читаем время. Я уверен, Яков Бир, ты согласился бы со мной в том, что можно составить карту жизни, на которой были бы отражены зоны давления, фронты погоды, океанические влияния.

Оценки и выводы написанных задним числом биографий так же уклончивы и умозрительны, как долгосрочные прогнозы погоды. Они построены на интуиции и догадках. Как возможные вероятности. Как домыслы о влияниях той информации, которой мы никогда не будем располагать, потому что она никогда не фиксировалась. Как значение не того, что было, а того, что исчезло. Посмертно — или задним числом — осмыслению поддаются жизненные пути даже самых таинственных героев, пусть хотя бы частичному. Генри Джеймс[110], которого принято считать в жизни человеком скромным, сжигал все приходившие ему письма. Если я кому-то буду интересен, говорил он, пусть он сначала попробует раскусить «непробиваемый гранит» моего искусства! Но даже жизнь Джеймса позже была осмыслена, причем именно в том ключе, который был задан им самим. Я уверен, что он прекрасно отдавал себе отчет в том, как именно будет написана история его жизни, если исчезнут все адресованные ему письма. Стремление разобраться в душе другого человека, понять двигавшие им побудительные мотивы так же глубоко, как свои собственные, сродни стремлениям любовника. А погоня за фактами, местами, именами, оказавшими на него влияние событиями, важными разговорами и перепиской, политическими обстоятельствами — все это теряет смысл, если ты не в состоянии вникнуть в побудительные мотивы, определявшие жизнь твоего героя.

* * *

Все подробности о жизни моих родителей до того, как они перебрались в Канаду, я знаю со слов матери. После обеда, перед тем как папа возвращался из консерватории, у нас на кухне — которая, наверное, особенно нравилась призракам, — собирались бабушки и братья мамы — Андрей и Макс. Папа даже не подозревал, что под крышей его дома часто встречаются выходцы с того света. Только раз в жизни при мне в папином присутствии было упомянуто имя одного из членов его пропавшей семьи — кто-то, о ком мы говорили за обедом, был «очень похож на дядю Иосифа». Отец поднял глаза от тарелки и уставился на маму — взгляд его был жутким. По мере того как я взрослел, этот заговор молчания все больше осложнял нашу жизнь — все больше и больше секретов приходилось хранить от отца. Наши с мамой тайны от него стали как бы ответным сговором на его заговор молчания. Самый сильный бунт, в который вылился наш сговор, состоял в том, что мама стремилась внушить мне абсолютную, непререкаемую необходимость удовольствий.


Мама моя болезненно любила мир. Когда я видел ее восторг по поводу цвета цветка, по поводу самых простых удовольствий — чего-то сладкого, чего-то свежего, чего-то из одежды, пусть самой скромной, радости от теплой погоды, — я никогда не позволял себе свысока относиться к ее чувствам. Наоборот, я снова смотрел на то, что ей нравилось, еще раз пробовал то, что ей было вкусно, подчеркнуто замечая то, что дарило ей радость. Я знал, что ее благодарность за все хорошее отнюдь не была чрезмерной. Теперь я понимаю, что эту свою благодарность она как бы несла в дар мне. Я долго думал, что этим она стремилась вселить в меня отчаянный страх утраты — но я был не прав. Не утрата доводит до отчаяния.

Утрата как предел — она все обострила в маме и все иссушила в отце. Поэтому мне казалось, что мама сильнее. Но теперь я понимаю, в чем между ними была разница: то, что пережил отец, было еще страшнее того, что выпало на мамину долю.

* * *

Перейти на страницу:

Похожие книги

Раковый корпус
Раковый корпус

В третьем томе 30-томного Собрания сочинений печатается повесть «Раковый корпус». Сосланный «навечно» в казахский аул после отбытия 8-летнего заключения, больной раком Солженицын получает разрешение пройти курс лечения в онкологическом диспансере Ташкента. Там, летом 1954 года, и задумана повесть. Замысел лежал без движения почти 10 лет. Начав писать в 1963 году, автор вплотную работал над повестью с осени 1965 до осени 1967 года. Попытки «Нового мира» Твардовского напечатать «Раковый корпус» были твердо пресечены властями, но текст распространился в Самиздате и в 1968 году был опубликован по-русски за границей. Переведен практически на все европейские языки и на ряд азиатских. На родине впервые напечатан в 1990.В основе повести – личный опыт и наблюдения автора. Больные «ракового корпуса» – люди со всех концов огромной страны, изо всех социальных слоев. Читатель становится свидетелем борения с болезнью, попыток осмысления жизни и смерти; с волнением следит за робкой сменой общественной обстановки после смерти Сталина, когда страна будто начала обретать сознание после страшной болезни. В героях повести, населяющих одну больничную палату, воплощены боль и надежды России.

Александр Исаевич Солженицын

Проза / Классическая проза / Классическая проза ХX века