Читаем Пути-перепутья. Дом полностью

— А чего про коммуну выкладывать? Где она, коммуна-то? — Евдокия опять поглядела на пожню и то ли от обиды, что нельзя метать — с еловых лап капало, — то ли оттого, что внезапно перед глазами встало прошлое, опять завелась: — Где, говорю, коммуны-то? Людей сбивали-сбивали с толку, сколько денег-то государство свалило, сколько народу-то разорили (мы ведь выкупали дом-от! Да, свой дом выкупали, две тысячи платили) — стоп, поворачивай оглобли. Больно вперед забежали. Не туда заехали. Не туда шаг сделали. А куда? В какую дыру? В лес дремучий. На Кулой, где не то что человек медведь-то не каждый выживет. — Евдокия покачала головой. — Да, через все прошла. Через леса и степи, через пустыни и болота. От жары погибала, песком засыпало, на Колыме замерзала. Ну а как ехала в коммуну «Северный маяк» — не забыть. Сейчас маячит. Сам поскакал-полетел налегке, прямо из города, на другой же день грехи замаливать, думает, и в коммуну ворота закроют, ежели на день опоздает, а жена домой. Жена вези хлеб да пожитки. Все до нитки приказал: не жалко, не сам наживал. Свекрова, покойница, как услыхала — в коммуну записались (свекра, того уж в живых не было): «Нет, нет, никуда не поеду. Сама не поеду и внучку на муки не дам. На своей печи помирать буду». Братья, суседи меня разговаривать: насмотрелись на эту коммуну, своя за рекой, в монастыре. А я реву да в дорогу собираюсь. У меня мужнин приказ, да. Ладно, собралась, поехала. Осень, грязища, снег над головой ходит. Телегу запрягла, на телегу сани. Впрок, про запас. Думаю, зима застанет — у меня сани есть. Ладно, дождь сверху поливает, корова на веревке, на руках ребенок: на воз не присесть — с лесами вровень хлеба наложено. Кто встретит, кто увидит — крестятся. Думают, грешница какая але чокнулась, с ума сошла. А один старичок, век не забуду, вынес берестышко: «На-ко накройся, бедная. Парня-то нарушишь…» — И Евдокия вдруг отчаянно разрыдалась.

Так всегда. Как только дойдет до сына единственного, убитого на войне в сорок третьем году, так в рев, так в слезы. И тут бесполезны разговоры и уговоры. Жди. Дай выплакаться.

— Вредительство! Самое настоящее вредительство! От неожиданности Евдокия как топором рубанула — Петр вздрогнул. А Калина Иванович, тот гнуть свое. Ангельское терпение было у старика. По часам могла молотить Евдокия молчал. Иногда даже Михаилу казалось — спит старик. Просто с открытыми глазами спит. Но вот разбушевавшаяся Евдокия что-то ляпнула не так, дала перекос насчет политики — и ожил.

— В те времена, — сказал Калина Иванович, — частенько наши неудачи и промахи списывали на вредительство.

— Ничего не списывали. В диком лесу, на глухой реке коммуну затеяли как не вредительство? При мне сколько ни сеяли, сколько ни пахали, не доходило хлеба. Все убивало морозом.

— В смысле практическом, — вынужден был признать Калина Иванович, действительно был допущен некоторый недосмотр. Но у нас мечта была — чтобы все заново. Чтобы именно в диком лесу, в медвежьем царстве зажечь маяк революции…

— Слыхали? Одна баба тоже без броду за реку хотела попасть — что вышло? Ох, да что говорить! — Евдокия махнула рукой. — Собрались портфельщики, всякая нероботь — какая тут жизнь? Хороший хозяин начал обживать новое место — об чем первым делом думает? Как бы мне скотину под крышу подвести да как бы себе како жилье схлопотать. А у них скотина под елкой, сами кто где — кто с коровой вместях, кто в бараке, — красный уголок давай заводить. Да! Чтобы речи где говорить было. Ох и говорили! Ох и говорили. Я уж век в речах живу, век у нас дома люди да народ, а столько за всю жизнь не слыхала. До утра карасий жгут, до утра надрываются. Иван Мартемьянович в кой раз больше не выдержал: «Товарищи коммунары, которые люди днем работают, те по ночам спят. И нам бы спать надо…» Заклевали, затюкали мужика: «Темный… Неграмотный… Сознательности нету… На старину тянешь…» Да, не вру. Я в этот «Маяк» заехала — короба, лукошки одежды, а оттуда вышла в одной рубахе. И та рвана. Все поделила, все отдала.

— Налегке лучше, — пошутил Михаил.

— Да, пожалуй. Мы, как цыгане, как перекати-поле, покатились на юг. На всех стройках побывали, все пятилетки на своих плечах подняли, до самых киргизцев, до границы дошли…

Евдокия опять сняла с головы плат, чтобы вытереть запотевшее лицо, и вдруг вскочила на ноги.

— О, к лешакам вас! Сижу, языком чешу, а того не вижу, что солнышко в спину барабанит.

Калина Иванович не бросился сразу вслед за женой — дал выдержку. Посидел, даже руками поразводил: извините, дескать, такой уж характер, такой уж норов, — и только после этого начал подниматься.

Не ахти какая картина — восьмидесятилетний старик, волокущий свои старые ноги в кирзовых сапожонках по мокрой выкошенной пожне. Но было, было что-то в этом старике. Притягивал он к себе глаза. И не на березы, не на солнце, не на Евдокию, уже орудовавшую вилами у зарода, смотрели сейчас Михаил и Петр, а на старика. На Калину Ивановича.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже