Гораздо яснее, чего Тареев не хочет, что он отвергает. Это, прежде всего, объективность: «духовная наука отвращается от объективных, логически принудительных суждений». Тареев признается даже в «органическом отвращении» к объективизму. И, затем, мистицизм, — натуралистический «опыт экстаза, видений, фотизмов», иначе сказать: «греко-восточный дух», «философия дохлого эстетизма…»
Постепенно Тареев приходит к острому сомнению в приемлемости самой «греко-восточной концепции христианства
». Он имеет в виду не самое церковное учение, но «системы древних христианских мыслителей», т. е. патристику.«Нужно освободиться и от византийского ига…»
В своей последней книге, «Христианская философия» (1917), Тареев отвергает и опровергает самый «принцип отечества», иначе сказать, начало Предания. Слово Божие и Предание в известном смысле равноценны, но вполне разнородны, друг друга заменять не могут, говорят о разном. Слово Божие содержит существо христианства. Предание же есть только уложение церковное, и имеет только условный смысл и значимость, ограничено социальной средой. Это относится и к самому догмату: «ценность догмата в единстве церковной
жизни». В интимном опыте догмат не значим («призрачность догматизма»). «Догмат необходим, поскольку церковь едина, поскольку необходимо единство церковной жизни». Однако, в силу своей формальности догмат не стесняет богословской свободы: «церковно-догматическое учение заключается в логически-абстрактных формулах, не внушающих никакого мистического, опытного содержания, и потому не стесняющих творческого пути христианской мысли». Ее стесняют отеческие системы, когда им присваивают «догматическое достоинство». И это бывает или в порядке иерархического произвола, или в порядке произвола догматических писателей. Тареев отвергает всякий интеллектуализм, унаследовааный патристикой от античной философии. Духовная философия есть философия сердца.«Духовный мудрец», подчеркиваем Тареев, «никогда не собъется на путь теоретического объективизма…, он мыслит исключительно и последовательно сердечными, нравственно-мистическими оценками». Это именно прямая противоположность патристики.
«Святоотеческое учение есть сплошной гностицизм… Гностицизм и аскетизм, вот что подарила нам греческая традиция… Святоотеческая литература была проводником в нашу культуру чужого, национально-греческого, упадочного, гностико-аскетического миросозерцания и жизнепонимания… Гностицизм и аскетизм — заклятые враги русского гения… Византийский аскетизм огравил нашу волю и исказил всю нашу историю…»
Греческой традиции Тареев хотел противопоставить русскую. Он готовил книгу по истории русского богословия и в ней показывал эту русскую традицию, философию сердца, хотел связать Платона Левшина с Феофаном Затворником. Эта была волна подражательного пиетизма. К пиетизму возвращается собственно и сам Тареев, хотя и идет при этом долгим и обходным путем, через очень сложную теорию кеноза…
Не напрасно Тареев говорит обычно о духовной
или христианской философии. Он именно философ, «мудрец», больше чем богослов. И «евангельская идея» является у него уже в достаточно своеобразном философском одеянии. Философские мотивы у него вряд ли не сильнее «евангельских». Только он вдохновляется не метафизикой, но «философией жизни». И хотя он подчеркивает свое расхождение и с Лотце, и с позднейшими «теориями ценности», и с прагматизмом, его концепция принадлежит к тому же типу учений…Учеников у Тареева не было, не встретил он и сочувствия, он вызывал скорее сопротивление. Он остался одиноким, уединенным мыслителем, как того, собственно, требовал и самый его принцип. И именно в этом своем уединении он характерен для эпохи. «Воздержание от объективности», это напоминает даже и русскую «субъективную школу» в социологии, о которой и сам Тареев упоминает. Принцип религиозной интимности вообще типичен для моралистического модернизма конца прошлого века на Западе, и это западное веяние вскоре распространилось и у нас. Этику противопоставляли догматике, и этикой пытались догматику заменить. Против этого в свое время решительно и удачно возражал кн. С. Н. Трубецкой. Тареев разделял настроения среднего человека своего времени. Догматика ему слишком мало говорила. Она не отвечает на запросы верующого сердца.
«Догматист не отзовется на его запрос. Его задача формулировать христианство в терминах философии. Он учит о том, что было, когда ничего не было, что происходит на небе и что будет за гробом, а о том, что происходит в христианской душе, здесь на земле, теперь, у него и терминов нет, слов нет. Язык его к таким темам совсем не приспособлен». Это типические доводы обывателя против «отвлеченной» философии…
И вместе с тем, это есть выход из истории, еще один симптом упадочного утопизма, уводящего в личную жизнь от напрасной суеты исторического делания…