Спор шел в основном вокруг «Пожара», «Печального детектива». Появилась «Плаха» Айтматова, засуетились нынче и вокруг нее, но все с теми же мерками. А если задуматься: вдруг да устарели измерительные приборы, инструментарий — для такой вот литературы? Реактивы критические не те? Потому главного не улавливаем, оценить не в состоянии. Достоинства (не до конца еще развившиеся) кажутся недостатками, слабостями, публицистической прямолинейностью, хвалим же только за то, что знакомо, вкладывается в прежние параметры.
Пирамида из циклопических глыб — та же «Плаха», — а мы ходим-судим, достаточно ли отшлифована. Удивиться же, поразиться, поразмыслить, как мастер их вырубил, от чего отколол, от каких гор, как сдвинул, с места и на чем их тревожное равновесие — нет на это у нас ни времени, ни желания.
Но не в этом (желание, умение), видимо, дело. А в том, несет ли сама критика в себе потрясенность, взрыв правды о современном мире, которые определяют пафос, новизну той же «Плахи».
Интересно иногда наблюдать за течением собственной мысли. В последнее время возникло техническое понятие «ядерная накачка», и тут же захотелось его приспособить к «сверхлитературе»: мощная вспышка нового сознания дает и новую литературу! И как-то забылось, а теперь вспомнилось: образ-то возник раньше. На Минской республиканской конференции по «военной» литературе (начало 1983 года) уже звучало, обсуждалось: должна ли литература нести в себе всю правду о ядерной угрозе? («Пусть эта проклятая бомба взорвется в головах писателей, в сознании литературы!»)
В космосе «ядерная накачка» служила бы войне, а в литературе пусть послужит жестокой, отрезвляющей правде — против войны. В самом же образе есть убедительность физического действия, как-то проясняющего еще не вполне ясное — мысль о литературе, какой ей быть.
Но возьмем пока примеры из литературы «обычной». Хотя тоже не традиционной.
Девочка, в литературе еще вчера ничего не значившая, со своими книгами становится вдруг в один ряд с тем лучшим, что наработано за сорок лет. Светлана Алексиевич: «У войны — не женское лицо», «Последние свидетели». И у нее не в переносном значении, а уже в прямом — как в вокале — техника в руках. Только не микрофон, а магнитофон. Следом за теми, кто постарше, пошла слушать, записывать жизнь, и подтвердилась не новая истина: жизнь-то гениальна! Надо лишь услышать и остановить эту гениальность. А затем снова пустить время, но уже по законам документального жанра, создавая новый контекст — голосам, судьбам, пронзительной правде психологических состояний.
Не смущаясь тем, что и сам делал подобную работу (совместно с Граниным, Брылем, Колесником), статью о работах С. Алексиевич назвал: «Как быть гениальным» (в книге: «Выбери — жизнь»). Потому, конечно, что гениальны не авторы, да и человек, говорящий в микрофон, не должен обязательно быть гениальным (хотя случаются рассказчики, чаще рассказчицы — с невероятно талантливой памятью).
Гениальна — жизнь. Особенно в минуты, когда над ней угроза небытия. А значит, в век ядерной угрозы, притом самому роду человеческому угрозы, гениальность ее должна обозначиться, обнаружиться тем сильнее.
Но как подступиться к ней? Кому и когда откроется, открывается? Продолжая известный образ: горы руды — грамм радия, вспомним, что разработка руд ведется или глубинным бурением, шахтным способом, или открытым (промышленным).
Так вот, принципиальная новизна писательской документалистики, о которой зашла речь, выражается в переходе от «глубинного бурения» к «открытому способу». Благо и «экскаваторный ковш» появился — магнитофон.
Глобальные сдвиги, перемещения верхних, и не только верхних, пластов человеческих сообществ (и в самом человеке, его психике) столь грубы, столь резкие, всеобнажающие, вскрывающие нижние, прежде спрятанные от глаз, тайные породы, что действительно можно переходить к «открытому», почти промышленному способу добычи того, что прежде открывалось, в руки давалось только гениям. Бери ковш — магнитофон (или по-другому) и греби прямо из-под ног. Любопытно, что разновидность жанра этого на Западе так и обозначают: «Копай под ногами!», «Рой, где стоишь!»
Помню, как вначале поражался (потом стал относиться к этому как к некой данности, норме), когда простая, часто неграмотная женщина такую правду о человеке, его самых глубинах поведает или когда в дневниках, в письме нечто такое вычитаешь — просто Достоевский! Будто неведомый нам Достоевский, его неизвестные произведения цитируются, пересказываются! Толстой!..
Называть хочется самых-самых.
Умирает от истощения блокадница, окруженная детьми, они сбились испуганной обреченной стайкой. Только закроет глаза — они в крик. Мать снова возвращается на их плач к жизни. И так мучительно, невыносимо долго. Пока девочка постарше не приказала: отвернитесь! Вы не даете маме умереть!..
Цену этой жалости, меру этой правды где искать? Действительно у самых-самых. Только классикой и мерить.