Левый марш!
Ради такого результата, пожалуй, и в самом деле стоило иссушать мозг физикой, математикой, биологией и прочими премудростями.
И кабы нашелся у него месяц-другой, чтобы написать давно, еще вместе с Эрнестом Ивановичем задуманную книгу «Левый марш жизни»…
Я знал Леонида Леонидовича Морозова (такова фамилия человека, о котором здесь рассказано), когда он еще не был ни доктором наук, ни даже кандидатом. В изложенной здесь версии, легенде жизнеописания вымышлены многие обстоятельства и часть персонажей: не пришло пока время для строгого историка, который когда-нибудь, надеюсь, опишет эти, сегодня еще горячие, дела с подобающей дотошностью. Я же не гнался за скрупулезной документальностью ни в чем, кроме главного из того, что было у моего героя за душой: исследований.
Не могу, однако, умолчать о том, что в нем действительно просматривалась немалая литературная одаренность. Свои идеи Морозов любил — и умел — излагать внятно, живописно (многие ученые мужи, как это ни парадоксально, считают такое умение признаком дурного тона).
Что было известно точно: этот парень не из тех, у кого может быть хоть что-нибудь не в порядке. Больно уж независимо он всегда держался, а внешний, доступный стороннему наблюдателю ход событий не давал повода сомневаться в его незыблемом благополучии.
Последний раз я видел Морозова в подмосковном Пущино, на международном симпозиуме, где он выступал с докладом, как всегда успешным. Люди, съехавшиеся туда, — а среди них были и всем миром признанные светила — с немалым энтузиазмом восприняли весть о скором марш-броске, которым, возможно, началась когда-то эволюция живого вещества.
Потом, в течение нескольких месяцев, мы время от времени перезванивались, и проскользнули слова о том, что он прихворнул, но поскольку на работе положение сложное, институт обследует строгая комиссия, его часто вызывают, невзирая на болезнь.
Дело было в начале июня 1984 года.
Решив встряхнуться, отвлечься от разных тягостей, Морозов отправился играть в теннис. Увлекся, прогонял мяч — после нескольких месяцев перерыва — три часа кряду. Вечером у него слегка прихватило сердце. Жена все же вызвала «скорую». Когда та доехала (они жили на даче), на дворе уже стало смеркаться. Врачи, такие же молодые ребята, увидев, что пациент — человек цветущего возраста, трезвый, в сознании, успокоили Морозовых, сделали укол и удалились. Леня еще бодро помахал им на дорожку с дивана. Однако через полчаса ему стало значительно хуже. Наташа побежала к соседям, у которых был телефон. По дороге она заметила, как вдруг сделалось не по-летнему сумрачно, поднялся лютый ветер…
Это была та самая ночь, когда на российскую равнину обрушилась редкостной силы буря, в Ивановской области даже бушевали невиданные в наших краях смерчи. Многие сердечники чувствовали в ту ночь недомогание, санитарным машинам не было покоя, и не ко всем они поспевали.
…Телефон, как назло, забарахлил, и пока Наташа докричалась до «неотложки» да пока машина пробилась к их домику, тело Лени успело остыть.
Такой исход воспринимался как чудовищная нелепость. Может ли в конце XX века полный сил человек ни с того ни с сего скончаться, не дотянув двух дней до тридцати восьми лет?
Лишь задним числом стало известно, что сердечные приступы случались у Морозова еще со времен армейской службы, что последние год-два он работал на пределе сил, безостановочно курил, бывал замечен в том, что ест — и не может остановиться. Когда родные начинали ему выговаривать, Леня смущался и отпирался беспомощно: «Ну что вам, жалко?» И видно было, что он думает о чем-то другом. Тут, конечно, все наложилось: переутомление, боль из-за смерти отца, переживания, связанные со служебными неприятностями, в которых Морозов вовсе не был повинен (вскоре после его кончины был отстранен от должности директор и того последнего института, где ему довелось трудиться), да вдобавок злосчастная буря, взмахнувшая своим пыльным хвостом в самый неподходящий момент…
Эрлен Ильич Федин, доктор физико-математических наук, с которым Морозов когда-то начинал свои работы, рассказывал: каждая беседа с Леней была для него радостью, пожалуй, даже небольшим чудом. Получалось так, что о чем бы ни говорили, ни спорили — в результате проблема хоть частично, но прояснялась. За три дня до смерти Леня звонил ему, говорил, что надо повидаться — у него появились новые соображения, касающиеся уникальной земной жизни.
Федин мог бы стать главным героем большой, хотя и не очень веселой книги. Так уж сложилась у этого человека судьба, что трудно ему было вырасти благодушным оптимистом.
Эрлен Ильич — сторонник единичности, исключительности той великолепной импровизации природы, результатом которой стало наше существование. Жизнь закономерна, но крайне маловероятна; множественностью обитаемых миров, пожалуй, обольщаться не стоит… Какие аргументы, за или против этого его суждения, подыскал тогда Морозов, мы уже не узнаем.