«Народ требует к себе столь мало уважения, что справедливость требует оное оказывать… Отчего блажат французы и прочие западные народы? Отчего блажат и кто блажит? Не чернь ли; которая вся состоит из работников? А почему они блажат? Не оттого ли, что им есть хочется и есть нечего? Оттого что у них земли нет, — вот и вся история. Отними у нас крестьян и дай им свободу, и у нас через несколько лет то же будет… Мужичку же и блажь в голову нейдет, потому что блажить некогда… В России кто несчастлив? Только тунеядец и тот, кто своеволен… Наш народ оттого умен, что тих, а тих оттого, что не свободен».
Последние строки, пожалуй, афоризм, формула. 60 лет спустя, публикуя в журнале «Голос минувшего» отрывки дубельтовского дневника, С. П. Мельгунов находил в них такую «убогость» Дубельта, что не верил Герцену и другим мемуаристам, видевшим в управляющем III отделением какую-то сложную двойственность. Как можно понять из иронических замечаний Мельгунова, убогость он находил прежде всего в формулах, вроде только что приведенной: не будет рабства — все летит в тартарары. Комментатор судил с высоты событий, накопившихся за полвека: ему казалось, что Дубельт ничего не понял, — ведь вот освободили крестьян, пошли всяческие реформы, но ни строй, ни цивилизация не разрушились и будут эволюционировать.
Но с Леонтием Васильевичем шутки плохи — он знал свое дело и за 60 лет чувствовал опасность для своего сословия лучше, чем Мельгунов — за несколько лет, после которых оптимист Мельгунов был выброшен вихрем революции в эмиграцию вместе с потомками пессимиста Дубельта…
Но до тех лет еще далеко-далеко, а до конца жизни генерала и генеральши — близко.
1850-е годы — «вечер жизни», приближается зима, «и пойдет это оцепенение природы месяцев на семь и более. Дай бог терпения; а уж какая скучная вещь — зима!». Анна Дубельт жалуется на нездоровье, бессонницу и страшную зубную боль, от которой порою «зимними ночами во всем обширном доме не находила места». «А как пойдут сильные морозы, и ни в доме, ни в избах не натопишь… Много топить опасно, а топить как следует холодно».
Седовласая помещица, как и 20 лет назад, не дает себе покоя: ездит смотреть озимь, просит прислать из столицы шерсти и кормового горошку, принимает и наставляет старост, рассуждает о давно выросших детях: «Тяжело видеть, что сын только и думает, как бы ему уехать от матери поскорее, что ему не нужно ее участия; что она даже в тягость, и что вместо утешения от беседы с матерью дал бы бог скорее избавиться от ее присутствия — я это чувствую, тем более понимаю, что по несчастию то же самое сама испытывала в отношении к своим родителям. Но мои родители, ты сам знаешь, то ли были для меня, что я для моих детей?
Ты не имеешь права сказать, Левочка,
Услышав о нездоровье сына «Николиньки», Анна Николаевна хочет к нему в полк, «да он меня не желает». Зато когда «Мишиньку», воевавшего на Кавказе, обошли наградой, из деревни в город, к мужу, несется решительное «не грусти, а действуй!», действуй «на Орлова, Аргутинского, Воронцова и даже государя». «За себя хлопотать нельзя, но за сына — это твоя обязанность, тем более что ты имеешь на то все средства. Я Мише не отдам Власово, чтоб он его в карты не проиграл, а за отличное его мужество горой постою… и не отстану от тебя, пока ты не раскричишься за него во все горло так, чтобы на Кавказе услышали твой крик за Мишу и отдали бы ему полную справедливость».
Между тем еще более пожилой адресат письма, многолетний начальник тайной полиции, видно, все чаще жалуется на свои хворости, а из утешений его супруги мы вдруг узнаем о режиме и образе жизни человека, отвечающего за внутреннюю безопасность страны:
«Мне не нравится, что тебе всякий раз делают клестир. Это средство не натуральное, и я слыхала, что кто часто употребляет его, недолговечен, а ведь тебе надо жить 10 тысяч лет. Берс[46]
говорил Николиньке, что у тебя делается боль в животе от сидячей жизни. В этом я отнюдь не согласная. Какая же сидячая жизнь, когда ты всякой день съездишь к графу с Захарьевской к Красному мосту, — раз, а иногда и два раза в день; почти всякий вечер бываешь где-нибудь и проводишь время в разговорах, смеешься; следовательно, твоя кровь имеет должное обращение. Выезжать еще больше нельзя; в твои лета оно было бы утомительно. Летом ты через день бываешь в Стрельне… а в городе очень часто ходишь пешком в канцелярию».Супруги не видятся по нескольку лет: генерала не пускает служба, помещицу — нездоровье и хозяйство. За Дубельтом присматривает родственница, и жена не очень довольна:
«Мне обидно, будто ты без сестры не можешь обойтись три недели, когда без меня обходишься пять лет… А то ведь я так серьезно приревную, — знаешь, по старинному, когда я ревновала тебя в старые годы, — даром, что мне теперь за 50 лет».