Он мастер яркой, а порой даже острой характеристики. Портрет Урсулы Мнишек — резкой, сверкающей красоты. Она в элегантном овале, в блеске шуршащих, топорщащихся шелков; седая копна волос, седые локоны, а лицо горит извне наложенным жаром, косметическим, от которого идут скрытые отсветы на пудреный парик. Бравурная женщина, интеллектуалка; в лице ее есть явно нечто двусмысленное, и взгляд не только уклончив (именно не таинственен, как у женщин Рокотова, а уклончив), а может быть, даже и лжив. И при этом невозможно ею не любоваться.
Но вот совсем иной строй образов и чувств.
В связи с портретами Львовых, Николая Александровича и Марии Алексеевны, всегда рассказывают историю их любви, действительно замечательную. Мария Алексеевна Дьякова, дочь обер-прокурора сената, знатная девушка, богатая невеста, полюбила Львова, человека незнатного, тогда еще безвестного, не имевшего за душой ничего, кроме разнообразных талантов (настоящий человек русского Возрождения, каким называют иногда наш XVIII век), которые в глазах старших Дьяковых, как видно, большой цены не имели.
В Третьяковской галерее неподалеку друг от друга висят два портрета Марии Алексеевны, написанные с разрывом в три года. Если бы мы даже и не знали, какие бурные события произошли за эти три года, мы все равно поняли бы: с этим человеком что-то случилось, что-то, что перевернуло жизнь.
Вот знаменитый шедевр Левицкого — юная Дьякова. Репродукция (как, впрочем, и всякая репродукция) не в силах передать ее очарования, ни золотисто-зеленой мягкой гаммы, ни того тихого, теплого дыхания жизни, каким полон этот небольшой портрет. Дьякова здесь сама естественность, сама простота (в Третьяковской галерее ее портрет рядом с косметической, умышленной, острой Урсулой Мнишек — их сопоставление поражает); ее кудри без пудры, шелка податливо и мягко облегают ее крепкий стан, лицо светится изнутри полнокровным розовым (именно от биения крови розовым) светом. Чуть улыбаясь, чуть приподняв брови, она задумалась и сквозь задумчивость помнит, что на нее смотрят, ею любуются. Да и как не любоваться этими сильными каштановыми кудрями, лоснящимся шелком великолепных зеленых лент на груди, всем ясным обликом девушки! В него не привнесено никаких концепций, никаких загадок в ней нет, и живет она самым спокойным, простодушным образом в своем времени, не только в такой-то день, но именно в ту минуту, когда она так легко повернулась и задумалась, беспечно и неглубоко. Поэзия легкого девичества. Другой портрет Марии Алексеевны трагический.
Печально складывалась судьба влюбленных — Львов сватался и получил отказ, юной Марии Алексеевне было запрещено с ним встречаться и даже с ним разговаривать. «Нет, не дождаться вам конца, — ответил им Львов, — чтоб мы друг друга не любили. // Вы говорить нам запретили, // Но, знать, вы это позабыли, // Что наши говорят сердца». Сердца говорили горячо и внятно, старшие Дьяковы напрасно об этом позабыли. Мария Алексеевна решилась на шаг, на который решилась бы редкая девушка в тот век: она тайно обвенчалась с Николаем Александровичем и вернулась в отчий дом. Так, тайной женой Львова, целых три года прожила она в доме родителей, а он за это время много работал, уехал за границу, где изучал плавильное дело (а потом стал известным художником, архитектором, музыкантом, центром притяжения кружка передовой интеллигенции). Наступил день, когда отец дал наконец согласие, готовилась свадьба (повторная!), и перед самым венцом молодые открыли свою тайну — события, вполне пригодные к тому, чтобы лечь в основу увлекательного романа. Но Марии Алексеевне они, надо полагать, дались тяжело — как это ясно разглядел художник, такого внимательного взгляда русское искусство до сих пор не знало. Все написано на лице замужней Львовой — три года двойной жизни, каждодневной лжи, страха быть разоблаченной, опозоренной, проклятой. Крутой душевный перелом (но не слом!) написан на этом лице, где былое девическое полнокровие как бы высушено, есть тут и доля горечи, и доля жесткости. К тому же видна в ней хозяйка дома, царица кружка, где собран цвет интеллигенции.
Восемнадцатый век, особенно вторая его половина, с его подъемом, бурным расцветом и энергией неодолимо тянуло к юности. Среди моделей Рокотова, Левицкого, Боровиковского стариков очень мало. Зато таких детских портретов, какие дал нам русский XVIII век, не дала, как мне кажется, ни одна эпоха.
В одном из залов Русского музея висит портрет десятилетней Сары Фермор, дочери елизаветинского генерала. Мимо нее пройти невозможно, так она неожиданна (я видела, как люди, проходя, останавливались разом, словно столкнулись с нею в дверях).
Удивителен колорит картины: это краски зимнего дня, платье цвета льда и снежно-белая голова; в этой зимней белизне и голубизне — тем более нереальной, что, судя по пейзажу, на дворе стоит летний день, — живо выступает лицо с его темными глазами — центр картины, ее смысл и очарование.