Все, что выражает собой Арсеньева — юность, веселье, задор, независимость — определить и перечислить нельзя, ее выразительность сложнее и глубже. Дело не только в том, что печален ее лейтмотив, а печаль в искусстве (как правило) производит большее впечатление, чем радость и веселье. Можно было бы взять для сравнения другие портреты тех же художников — улыбающуюся Новосильцеву Рокотова и любую из элегических женщин Боровиковского. Но уж очень усердно демонстрируют свою печаль печальные женщины Боровиковского, они как бы говорят зрителю; «Взгляни, как я грустна, как томно, как красиво я умираю». Чувства добродетельных женщин Боровиковского подкреплены всякого рода символами — яблоками, сиреневыми розами (меланхолически растущими вниз, а не вверх), музыкальными инструментами и другими разговорчивыми деталями. На портрете графини Безбородко с дочерьми все трое позируют перед нами, усиленно выражая свою любовь друг к другу, а равно их общую любовь к сыну и брату (миниатюра с его портретом в руках у младшей), которая их объединяет настолько, что даже цепочка от миниатюры из рук старшей дочери через грудь матери тянется в руки младшей. Но им, признаться, не очень веришь. Кажется: лишь только в Русском музее наступит ночь, они встают, равнодушные, и расходятся по своим делам.
Женщины Рокотова одиноки и недобродетельны. Они честны, никогда никем не притворяются, ничего нам не навязывают, а потому и не нуждаются в разговорчивых деталях. Может быть, Орлова и демонстрирует красоту, свои ордена и горностай, но она не только не кокетничает с нами, как Арсеньева, и не выставляет напоказ свои добродетели, как Безбородко, — напротив, подобно всем женщинам Рокотова, она замкнута и держит нас на расстоянии.
Арсеньева всем вечная сестренка. Орлова старше всех нас и знает что-то, чего мы не знаем. За ней открываются безбрежные дали, на ней отсвет неведомых астральных миров. Она на каком-то вечном ветру — от ветра вздымается копна ее волос, от ветра веки ее длинных глаз как бы вздуты и приподняты, и все же она глядит не щурясь и не моргая.
Но мы еще совсем не говорили о самой знаменитой из рокотовских женщин.
Александра Петровна Струйская — жена весьма странного помещика-графомана (который, читая гостю свои стихи, приходил в такой восторг, что щипал бедного слушателя). О самой Александре Петровне мемуарист, из воспоминаний которого и почерпнуты сведения об этом семействе (И. М. Долгоруков), говорит с большой симпатией, но очень прозаически. Сообщая о том, как умер ее муж потрясенный смертью Екатерины (и замечая, что, проживи он еще, он бы «отяготил вселенную своими сочинениями»), Долгоруков прибавляет: «Любезное его семейство, не причастно будучи его слабости, привлекло к себе любовь и почтение своих знакомых. Жена его устроила свои дела, воспитала хорошо детей, печется о них поныне. Что можно лучшее сказать о женщине и больше к истинной славе ее служащего? Пусть мужчины ищут ее в подвигах напряженных, требующих больших жертв и усилий от них; женщина весь долг соблюла природы, когда, давши жизнь нескольким тварям, сберегла им пристойное имущество, доставила способы научиться, открыла пути к приязни и уважению многих. Довольно, весьма довольно, чтобы получить право на похвалу всеобщую».
Подобный биографический комментарий, пусть и очень доброжелательный, мало что расскажет нам о рокотовской модели, скорее помешает. А сказать о Струйской больше, чем сказал о ней художник, невозможно ни на каком языке.
И все же зритель, который долго стоит перед ней безгласно, потом невольно начинает, в какой-то даже тревоге, искать слова, способные передать его ощущения, ищет их и не находит или находит неадекватные, приблизительные (подчас даже что-то у нее отнимающие). «Любите живопись, поэты», — сказал Заболоцкий.
«Лишь ей единственной» — словами невозможно, а если и есть слова, которым это под силу, то, конечно, только поэтически организованные с их иррациональными возможностями. «Лишь у тебя, поэт, крылатый слова звук // Хватает на лету и закрепляет вдруг // И темный бред души, и трав неясный запах», — так писал Фет. Но даже и поэт, владеющий магией стиха, ощущает томительную невозможность передать тончайшее многообразие мира. «О разнотравье, разноцветье! // Лови их солнечною сетью // Иль дождевой — богат улов. // А я ловлю их в сети слов, // А потому неуловимы // Они и проплывают мимо, // И снова сеть моя пуста, // В ней ни травинки, ни листа», — это уже современный нам поэт Лариса Миллер. Вот если бы разноцветье портретов XVIII века можно было бы как-то уловить, но ни солнечной, ни дождевой сети в нашем распоряжении нет, а «сетью слов», даже самых поэтических…
И все же Заболоцкий сделал попытку передать Струйскую в стихах, они известны (экскурсоводы читают их перед портретом):