Эти стихи вносят в тихую жизнь портрета чуждую им интонацию XX столетия и даже некий оттенок нервозности (во всяком случае, нам тут режет слух слово «припадок»); они скользят по поверхности портрета, сути его опять-таки почти не задевая. «Полуулыбка, полуплач»? Нет на лице Струйской ни улыбки, ни плача, даже уполовиненных, все это слишком определенно для зыбкой поэзии ее лица. «Ее глаза как два обмана»? Тоже слишком резко, да и нет обмана в ее глазах, они правдивы (хотя и не о лживости, конечно, говорит поэт). Не то, не то, полупуста наша сеть. Наверно, всего точней сказала бы о Струйской музыка, чей голос порой на удивление совпадает с тем, что говорит нам художник своей кистью. Можно было бы Рокотова пересказать Моцартом, да только самую музыку пришлось бы тогда переводить на язык слов, что опять-таки невозможно.
И все же тут что-то ухвачено, в этих «двух обманах» Заболоцкого. Мысль о некоем обмане тревожит и меня при виде портрета. Невольно думаешь: а вдруг тут поэтическая подстановка, вдруг этой прекрасной женщины вовсе на свете и не было? И всплывают тогда в памяти другие стихи (видите, все время, пытаясь ее выразить, все-таки хочется прибегнуть к помощи стихов), возникает странный голос фетовской героини, которая с каким-то даже гневом обращается к мечтателю, безумцу, за то, что он, выдумав ее, сам же в нее и влюбился:
Точно ли, нет ли, но фетовские стихи передают томительную тревогу, которая охватывает вас, когда вы тщитесь ухватить неуловимость этого незавершенного бытия.
В русских легендах богородичного цикла есть несколько, где иконы, никем не писанные, являются сами собой — одна высоко на ветвях дерева, другая, плывя по речке на сложенных сучьях, и т. д. Кажется, что и Струйская рождена русской природой непосредственно, прямо ее лугами, склонами, перелесками, затянутыми сетью дождя. Одна из самых драгоценных строчек Лермонтова — «дрожащие огни печальных деревень» — подходит ей по настроению, и если бы во тьме фона чудом зажглись огни, то это были бы, конечно, «дрожащие огни печальных деревень».
Поскольку портретное искусство XVIII века сильно опередило свое время в умении передать тончайшие оттенки чувств, портрет Струйской, тоже опередив свое время, совпадает по своему настроению (и по высоте мастерства) не с современной ему поэзией, не с Сумароковым, Херасковым или Богдановичем и даже не с Державиным, но с величайшими образцами русской лирики XIX века, с лермонтовским «Мне грустно», с пушкинским «Я вас любил».
Есть, однако, стихотворение, которое являет собой не только прекрасное музыкальное сопровождение к портрету Струйской, но и удивляет редким (даже тематическим) совпадением с ним. Это тютчевское стихотворение, обращенное к русской женщине, чьи годы идут «вдали от солнца и природы», «вдали от жизни и любви». Поэт пророчит:
Стихи совпадают с портретом и невесомостью слов, строк, и своей печалью, и самим составом своим: тусклое небо, дым, туман, — это все краски Рокотова. Не только одна Струйская живет «в краю безлюдном, безымянном», многие из ее странных сестер тоже живут «на незамеченной земле», дышат ее туманом, ее бессолнечной атмосферой. И если все они одиноки, то Струйская, может быть, самая одинокая из всех. Она жива еще и хороша, полна той внутренней сосредоточенности, которая создает вокруг нее ее собственную тишину, но по ее лицу уже скользит, кажется, тень уходящей жизни, которой суждено растаять в беспредельной мгле времени и которая, по счастью, не тает, сохраненная кистью художника.
Ей почти не дано красок, она едва тонирована; ей совсем не дано движения, одно лишь внутреннее душевное устремление. Все в ней предельно сжато и просто, даже крутых рокотовских локонов нет — полурасплетенная коса (словно не было сил заплести). Она полна достоинства, ей нет нужды завлекать нас многозначительными подробностями, не нужно ей ни томных роз, ни аллегорических яблок, ни медальона с портретом мужа в знак того, что она его помнит и не забудет никогда, — она сама уже почти воспоминание. Среди портретов XVIII века этот — один из самых реалистических.