Если б какой-нибудь старый баян слагал о нас песню-быль, он сказал бы, что мчались мы три дня и три ночи без устали, без сна и без отдыха. Он бы, конечно, солгал.
Мы отдыхали столько, сколько требовалось Рудо, но гораздо меньше, чем просило моё измотанное выздоровлением тело. Мы ели то, что покупали в деревнях, и то, что предлагали хлебосольные осенние леса.
Мне казалось, что обратный путь занял гораздо больше времени, хотя, разумеется, это было не так. Всегда горящий в спешке разум обманывает, летит вперёд, кричит тебе, что ты слишком нетороплив и празден, хотя на деле гонишь изо всех сил. В те томительные дни обратного пути я сожалел, что нечистецы никак не хотят поделиться с людьми своим умением пользовать тайные, невидимые глазу тропы, которые могут сразу вывести из одного княжества в другое.
Едва впереди блеснул Горвень маковками святилищ, сердце моё, замершее, окаменевшее будто, трепыхнулось и забилось горячо. В сумеречном голубоватом молоке плескались городские огни, рдели лихорадочно и тревожно, будто хотели рассказать мне что-то дурное, дошептаться, предупредить. И ёкнуло у меня что-то, какое-то нехорошее предчувствие, будто невидимый ворон задел крылами мне по голове, отговаривая дальше мчаться.
Посад привычно шумел: куры, петухи, гуси, дети, лоточники, возницы. Тут всегда всё шло своим чередом, случись хоть пожар, хоть война, хоть Золотой Отец с небес упадёт, а люди, казалось, всё так же деловито будут возиться у себя во дворах, поглощённые рутинными делами.
Посадские надели скорбные платки – и мужики, и бабы. Кто на голову повязал, кто на шею, кто пояса обвязал, но чёрные тряпицы каждого перечёркивали, бросались в глаза глухими пятнами. Княжича в городе, конечно, любили, но я был уверен: Страстогор издал указ, что повесит каждого, кто отважится не надеть траур по почившему. Мерещилось, будто со стороны могильника тянет дымом, но я уговаривал себя, что это к ночи во всём городе натопили печи, чтобы спать было теплее… Я продолжал гнать, не замедляя почтительно пёсий шаг, не повязывая на голову чёрное, нацелился прямо на городскую стену, высившуюся впереди.
– Смотрят, будто волки, – шепнул Огарёк.
– Пусть смотрят, – огрызнулся я, но и сам заметил, что горожане останавливаются и глазеют с такими лицами, будто противен я им, будто на мне лежит тяжкая вина, какую не искупить ничем.
Чем ближе к стене, тем чаще попадались можжевеловые ветви под лапами Рудо и мрачнее становилось у меня на душе. Я спешился у самых ворот и вскинул руку, приветствуя дружинника, одетого сплошь в чёрное. Я помнил его в лицо: он часто попадался мне на глаза в компании воеводы Нилира.
– Приветствую, Кречет, – произнёс он. Мне показалось, недостаточно уважительно. – К тризне спешишь?
– Когда погребение? – спросил я. – Какой сейчас день после гибели?
– Седьмой, – ответил страж. – Сожгли уже.
– Кого сожгли? – Я нахмурился, не хотел верить словам.
– Так княжича.
Дружинник пожал плечами и окинул меня скучающим взглядом, потом вперился в Огарька, нехорошо прищурившись. Ноги мои налились неподъёмным грузом, и я думал схватить дружинника за грудки да встряхнуть как следует, чтобы не смел врать мне, соколу княжьему, но в голове стежок за стежком вышивался узор из примет, которые я подметил в городе, но о которых не позволял себе думать. Запах дыма, скорбящие местные, можжевельник на дорогах… я схватился за голову. Неужели и тут опоздал?
– Кречет, Кречет! – Только спустя минуту я понял, что Огарёк трясёт меня за локоть. Я медленно повернулся к нему, безучастно отметив, что его лицо выглядит чересчур обеспокоенным.
– В порядке ты? – спросил он меня. – Бледный стал, что поганки на плече дружка твоего лесного.
– В порядке, – прохрипел я и прошёл через ворота, не чувствуя ничего, кроме страшной пустоты.
Не помню, как довёл Огарька с Рудо до «Золотого сокола». Помню наёмных плакальщиц, которые выли заливисто, некрасиво, нарочито кривя рты с гнилыми зубами. Помню запахи можжевельника и дёгтя, которыми окурили все слободы, прямо как в той деревне, из которой гнали Морь. А как смотрели на меня, каким был Горвень – не помню, всё стерлось из моей памяти, поглощённое той самой пустотой.
Арокос принял меня без слов, без суеты, без осуждений, и Огарька с Рудо, будто мы все трое были чем-то единым, будто лишь втроём мы и могли зваться соколом, а не только я один. Я то рвался дальше, то цепенел, не зная, куда податься. Арокос отвёл нас в клеть, налил псу похлёбки, Огарьку поставил пирог с куриной печёнкой, а мне плеснул самой крепкой браги, что нашлась в кладовых. И только глотнув хмельного и убедившись, что мальчишка с Рудо пристроены, я решился пойти дальше – к князю сперва, на тризну, а потом, если храбрости хватит, то и на свежий Видогостов курган.
– Не тревожься, – сказал Арокос мне вслед, когда я уже готов был выйти из клети и покинуть «Золотого сокола», пройдя через шумящий зал. В «Соколе» тоже поминали княжича, но, как водится, порции выпитого хмельного быстро превысили разумные пределы. Я обернулся, не поднимая взгляда.
– О чём ты?