Поначалу ему было очень неприятно встречать старых знакомых, что время от времени случалось, но это скоро прошло; кто-то отвернулся от него, от кого-то он сам; первые пару раз это было мучительно, а потом стало даже приятно; когда же он начал понимать, что дела у него идут хорошо, ему стало очень мало дела до того, кто и что станет говорить о его прошлом. Это, конечно, обидно, когда тебя покроют со всех сторон, но в смысле воспитания характера человеку крепкого нравственного и интеллектуального покроя это только на пользу.
Ему не составляло труда держать свои расходы на низком уровне, ибо пристрастия к роскоши у него не было. Он любил театр, любил выезжать на природу в воскресенье, любил табак, а больше ничего особенно и не любил, кроме письма и музыки. Если говорить о концертах в общепринятом понимании, то их он терпеть не мог. Он боготворил Генделя; ему нравился Оффенбах и его мелодии, распеваемые на улицах, а ко всему, что между этими двумя крайностями, он был совершенно равнодушен. Музыка, следственно, стоила ему недорого. Что до театров, то я добывал им с Эллен контрамарки на всё, чего бы он ни пожелал, так что театр и вовсе ни гроша ему не стоил. Воскресные выезды на природу были мелочью; за шиллинг-два он мог взять билет в оба конца до места достаточно удалённого от города, чтобы хорошо погулять и отвлечься от повседневности. Эллен съездила с ним несколько раз, а потом сказала, что это для неё слишком утомительно, и что у неё есть несколько старых друзей, с которыми она хотела бы иногда встречаться, но что они и Эрнест, сказала она, вряд ли поладили бы, так что пусть уж лучше он ездит один. Это звучало так разумно и настолько точно отвечало чаяниям самого Эрнеста, что он с готовностью попался на эту удочку и не заподозрил опасности, ставшей для меня вполне очевидной, как только я услышал, как она всё это обставила. Но я молчал, и какое-то время всё шло по-прежнему хорошо. Как я уже сказал, одно из величайших его удовольствий было писать. Если человек носит в кармане маленький этюдник и то и дело заносит в него всяческие зарисовки, значит, у него художнический инстинкт; препятствий на пути его развития может быть множество, но инстинкт определённо есть. Писательский инстинкт можно распознать по тому, что у человека в жилетном кармане имеется блокнотик, куда он заносит всё, что привлекает его внимание, или всё хорошее, что он услышит, или цитату, которая может когда-нибудь пригодиться. Такая книжка была у Эрнеста при себе всегда. Ещё в свою бытность в Кембридже он приобрёл эту привычку безо всякой подсказки со стороны. Время от времени он переносил свои заметки в тетрадь, и по мере их накопления ему приходилось их так или иначе систематизировать. Когда я об этом узнал, я понял, что у него писательский инстинкт, а когда увидел эти его заметки, у меня появились на его счёт большие надежды.
Долгое время он меня ничем не утешал. Его тормозила природа выбираемых им предметов — большею частью метафизических. Вотще старался я переключить его внимание на другие, более интересные читающей публике. Когда я упрашивал его попробовать перо на каком-нибудь симпатичном, изящном рассказе, полном того, что люди больше всего знают И любят, он принимался за трактат о том, на какой почве зиждется любая вера.
— Ты ловишь рыбу в мутной воде, — говорил я, — или будишь спящих собак. Ты стараешься заставить людей вернуть на сознательный уровень то, что у разумных людей давно уже спустилось на уровень подсознательного. Те, кого ты хочешь пробудить от спячки, обогнали тебя, а не отстали, как ты себе воображаешь; это ты тащишься позади, а не они.
Он не мог этого понять. Он сказал, что работает над эссе о знаменитой сентенции святого Викентия Леринского
Я тогда сочинял бурлеск «Нетерпеливая Гризельда» и порой заходил в тупик, изобретая новые ходы и положения; он мне многое подсказал, причём все его предложения были отмечены отменным вкусом и смыслом. И всё же мне не удавалось уговорить его пустить философию побоку и в конце концов пришлось оставить его в покое.
Долгое время, повторяю, он выбирал темы, одобрить которые я не мог. Он непрерывно штудировал научные и метафизические труды в надежде найти или создать самому философский камень в виде системы, которая твёрдо стояла бы на ногах при всех обстоятельствах, а не шаталась бы при всяком передвижении и прикосновении, как это происходило со всеми дотоле существовавшими системами.
Он так долго гонялся за этим своим блуждающим огоньком, что я оставил всякую надежду и отнёс его к разряду мух, попавшихся на кусок бумаги, вымазанный липучим составом, даже и не сладким, как вдруг к моему удивлению он объявил себя удовлетворённым, ибо нашёл, что искал.