Внешность у него была не слишком пленяющей. Был он среднего роста, тучен телом, отличался неистовым взглядом серых глаз, мечущих пламя из-под огромных кустистых бровей, наводящих страх на всякого, кто приближался к нему. И всё же, если и имелось у него слабое место, то его можно было обнаружить именно в связи с его наружностью. В юности он был рыж, но когда получил свою первую степень, у него случилось воспаление мозга, и ему пришлось обрить голову; когда он снова появился на людях, на нём был парик, причём далеко не такой рыжий, какими были его натуральные волосы. С тех пор он не только никогда не расставался с париком, но с каждым годом этот парик все больше и больше терял рыжину, пока, наконец, к сорока годам от рыжего не осталось и следа — Скиннер положительно стал темно-гнедым.
Когда доктор Скиннер был ещё очень молод — не старше, кажется, двадцати пяти, — открылась вакансия директора гимназии в Рафборо, и его без колебаний пригласили. Результаты подтвердили правильность выбора. Ученики доктора Скиннера отличались всегда и во всём, в какой бы университет ни поступали. Он формировал их умы по образцу своего собственного и оставлял в них отпечаток, который не стирался до конца жизни и даже дальше; кем бы ни становился выпускник Рафборо, он навсегда оставался богобоязненным и серьёзным христианином, в политике же либералом, а то и радикалом. Конечно, находились мальчики, неспособные по достоинству оценить красоту и возвышенность натуры доктора Скиннера. Такого рода мальчики отыщутся, увы, в любой школе; в отношении таких рука доктора Скиннера была, и совершенно справедливо, тяжела. Всё время, пока между ними существовала связь, он поднимал руку на них, а они на него. Они не просто его не любили — они ненавидели всё, что он собою воплощал, и потом на протяжении всей жизни отвращались от всего, что напоминало им о нём. Впрочем, таких было меньшинство, и дух в школе царил решительно скиннерианский.
Как-то раз мне выпала честь сыграть с этим великим человеком партию в шахматы. Шли рождественские каникулы, и я приехал на несколько дней в Рафборо повидать по делу Алетею Понтифик (она там в то время жила). С его стороны было весьма любезно заметить меня, ибо я если и был литературным светилом, то самой малой величины.
Действительно, в промежутках между делами я много писал, но писал почти исключительно для сцены, причём для тех театров, что посвящали себя буффонаде и бурлеску. В этих жанрах я написал много пьесок, полных игры слов, с множеством комических песенок, и они имели немалый успех, но моим лучшим произведением был труд по английской истории периода Реформации, в котором я вывел Кранмера, сэра Томаса Мора, Генриха VIII, Екатерину Арагонскую и Томаса Кромвеля (в юности известного как
На Христиане ничего существенного не было; злые языки поговаривали, что платье, первоначально предложенное для неё помощником режиссёра, отверг как неадекватное сам лорд-гофмейстер, но это неправда.
Со всеми этими преступленьями на шее я, вполне естественно, ощущал себя великим грешником, играя в шахматы (которые терпеть не могу) с великим доктором Скиннером из Рафборо, историком Афин и редактором Демосфена. Кроме того, доктор Скиннер был из числа тех, что гордятся своим умением мгновенно располагать к себе людей, и вот, я весь вечер просидел на краешке стула. Но ведь директора школ и всегда внушают мне благоговейный страх.
Партия была длинной, и когда в половине десятого настало время ужина, у каждого из нас на доске всё ещё оставалось по несколько фигур.
— Что подать на ужин, мистер Скиннер? — спросила серебристым голоском миссис Скиннер.
Он долго не отвечал, а потом тоном едва ли не сверхчеловеческой торжественности произнёс «ничего» и чуть позже добавил: «Совсем ничего».
Мало-помалу мною овладело ощущение, что я подошёл как никогда близко к последней стадии всего сущего. В комнате, казалось, сгустилась тьма, когда на лице доктора Скиннера появилось выражение, свидетельствовавшее о том, что он собирается говорить. Это выражение набирало силу, и тьма всё сгущалась и сгущалась.