В тринадцать-четырнадцать лет он был кожа да кости, предплечья не толще, чем у сверстников запястья, куриная грудь, ни силы, ни выносливости; из-за привычки вечно вжиматься в стену при любой схватке, затеянной в шутку или всерьёз, даже с мальчиками меньше его ростом, естественная для детства робость развилась в нём, боюсь, до уровня трусости. От этого его беспомощность усугублялась, ибо как уверенность в себе придаёт силы, так её отсутствие порождает бессилие. После того, как из него с десяток раз вышибли дух и «подковали» в футбольных потасовках — в каковые потасовки его вовлекали исключительно против его воли, — он утратил всяческий интерес к футболу и стал увиливать от этой благородной игры, что настроило против него старших мальчиков, которые не терпят, когда младшие увиливают.
В крикете он был столь же беспомощен и неловок, как и в футболе, и сколько ни старался, не мог забить мяч в ворота. Итак, скоро всем стало ясно, что Понтифик — мазила и рохля, травить которого не стоит, но и в первачи записывать тоже незачем. Впрочем, активной нелюбви к себе он не испытывал, ибо все увидели, что он совершенно честен
Такие качества всегда удержат мальчика от того, чтобы совсем уже низко пасть в глазах своих однокашников, но Эрнест считал, что пал совсем низко, ниже, чем это было на самом деле, и ненавидел и презирал себя за то, что и он сам, и все остальные полагали трусостью. Мальчики, которых он считал похожими на себя, ему не нравились. Его герои были сильные и энергичные, и чем меньше внимания они на него обращали, тем больше он перед ними преклонялся. От всего этого он ужасно страдал, и ему ни разу не пришло в голову, что инстинкт, отвращавший его от игр, был здоровее любых резонов, заставлявших его в них участвовать. И всё же он по большей части следовал этому инстинкту, а не тем резонам.
Глава XXXI
Что касается учителей, то в недолгом времени Эрнест впал к ним в совершеннейшую немилость. Он позволял себе вольности, дотоле для него неслыханные. Тяжкая десница и всевидящее око Теобальда более не стерегли его, не сторожили его сон, не выслеживали всякое его движение, а наказание в виде переписывания стихов из Виргилия не шло ни в какое сравнение с варварскими порками Теобальда. Собственно говоря, переписывание часто было не столько неприятностью, сколько уроком. Правда, натуральный инстинкт Эрнеста не усматривал в латыни и греческом ничего такого, что обещало бы ему покой даже и на смертном одре, не говоря уже о надежде приобрести его в не столь отдалённом будущем. Безжизненность, присущую этим мёртвым языкам, никто не пытался искусственно скомпенсировать какой-нибудь системой вознаграждений за их использование. Наказаний за неиспользование было сколько угодно, но никто не придумал какой-нибудь привлекательной взятки, эдакой наживки, которая подманила бы ученика на крючок его собственной пользы.