Нетрудно угадать, что Эрнест не состоял в лучших друзьях у наиболее уравновешенных и дисциплинированных мальчиков, учившихся тогда в Рафборо. Иные, наименее, напротив, сносные, наведывались в пивные и наливались пивом сверх всякой меры; вряд ли внутреннее «я» Эрнеста советовало ему связываться с этими юными джентльменами, но по молодости лет он всё же связывался, и порой на него жалко было смотреть, так его тошнило и от той малой толики пива, какой более крепкий мальчик даже бы и не заметил. Внутреннее «я», надо полагать, всё же вмешалось и сказало, что никакой особой радости в питии нет; я сужу по тому, что он бросил эту привычку, пока она ещё им не завладела, и никогда более к ней не возвращался; однако же в непростительно раннем возрасте — между тринадцатью и четырнадцатью — он подцепил другую, от которой так никогда и не избавился, хотя до сего дня его сознательное «я» назойливо долбит ему в уши, что чем меньше он будет курить, тем лучше.
Так продолжалось до тех пор, пока моему герою не подошло к четырнадцати годкам. К тому времени он если и не стал юным мерзавцем, то примкнул к сомнительному среднему классу между низкопочтенными и высоко-непочтенными, с некоторым, пожалуй, уклоном в сторону последних, если не считать порока скаредности, которым он не страдал. Сведения этого рода я черпаю частью из собственных рассказов Эрнеста, а частью из его школьных табелей, которые Теобальд, помнится, с немалым неудовольствием мне показывал. В Рафборо была учреждена система так называемых наградных; максимальная сумма, которую мог получить мальчик возраста Эрнеста, составляла четыре шиллинга шесть пенсов в месяц; по четыре шиллинга получали несколько мальчиков, и мало кто — меньше шести пенсов, но Эрнест никогда не получал больше полукроны[134]
и редко больше восемнадцати пенсов[135]; в среднем, я бы сказал, у него получалось около шиллинга девяти пенсов, то есть слишком много, чтобы входить в число самых плохих мальчиков, но маловато, чтобы числиться среди хороших.Глава XXXII
Теперь я должен вернуться к мисс Алетее Понтифик, о которой, кажется, говорил до сих пор мало, особенно если учесть, как сильно повлияла она на судьбу моего героя.
Когда умер её отец — ей было тогда тридцать два года, — она оставила сестёр, с которыми у неё было мало общего, и уехала в Лондон. Она, по её собственным словам, была исполнена решимости прожить всю оставшуюся жизнь по возможности счастливо и знала лучше большинства современных ей женщин, да, собственно говоря, и мужчин, что нужно для этого сделать.
Её капитал, как я уже говорил, состоял из 5000 фунтов, перешедших к ней по брачному контракту матери, и 15 000, доставшихся от отца; теперь, после его смерти, она имела право распоряжаться этими деньгами безо всяких ограничений. Они были вложены в самые надёжные бумаги и приносили примерно 900 фунтов годовых, так что о средствах к существованию ей заботиться не приходилось. Она намеревалась стать по-настоящему богатой, для чего разработала собственную финансовую схему, по которой позволяла себе тратить фунтов 500, а остальное собиралась откладывать. «Если я буду придерживаться этой схемы, — говаривала она, смеясь, — то, может быть, сумею жить комфортно и по средствам». Соответственно той же схеме, она сняла квартиру без мебели в доме на Гауер-Стрит, нижние этажи которого были сданы под офисы. Джон Понтифик сунулся было с советом снять дом целиком, но Алетея так недвусмысленно послала его заниматься своими собственными делами, что ему ничего не оставалось, как только трубить отбой. Он ей никогда не нравился, а после этого случая она почти вовсе перестала с ним знаться.
Не слишком много вращаясь в обществе, она, тем не менее, свела знакомство с большею частью сколько-нибудь заметных в литературных, художественных и научных кругах персон, и надо удивляться, как высоко ценили они её мнение, несмотря на то, что сама она никогда не пыталась в чём-нибудь себя проявить. Она могла бы писать, если бы пожелала, но ей больше нравилось наблюдать и воодушевлять других, чем заниматься самовыражением. Может быть, потому и относились к ней так хорошо литераторы, что она не писала.
Я, как она прекрасно знала, всегда хранил ей преданность; захоти она, и у неё набралось бы обожателей ещё с пару десятков, но она отваживала всех и поносила институт брака, как мало кто из женщин, разве что те, у кого есть приличный независимый доход. Однако, заметим, она никогда не поносила мужчин, а только брак как таковой, и, сама живя так, что самый строгий ревнитель нравственности не нашёл бы, в чём её упрекнуть, всегда — в допустимых рамках приличий — рьяно вставала на защиту тех представительниц своего пола, которых общество решительнейшим образом осуждало.