Всё это Эрнест знал и умел не хуже их самих, и вот теперь, пока он лежал на траве, эти речи, хотя бы одна из которых с неизбежностью восхода солнца должна была прозвучать чуть ли не сегодня же, прокручивались в его голове, покуда, наконец, не продемонстрировали полную абсурдность даже мысли о том, чтобы сказать правду. Правда может быть проявлением героизма, но не в практических рамках реалистичной внутренней политики.
Итак, понятно: он должен солгать — но как солгать? Сказать, что его ограбили? Ему хватало ума сообразить, что ему не хватит ума, чтобы выехать на этом. Как бы ни был он молод, инстинкт говорил ему, что лучший лжец тот, кто умеет самой малой ложью добиться наибольшего — кто пестует её и не расходует понапрасну там, где можно обойтись и без неё. Проще всего было бы сказать, что он потерял часы и опоздал к ужину потому, что их искал. Он гулял — ушёл далеко — пошёл через поле по той самой тропе, на которой был и на самом деле, — погода стояла жаркая, он снял пиджак и жилет, нёс их на руке, и деньги, нож и часы выпали из кармана. Он обнаружил пропажу уже у самого дома и побежал обратно со всех ног, и искал на тропе, по которой шёл, пока не отчаялся найти, и тут увидел карету, возвращавшуюся со станции, и в ней приехал домой.
В это объяснение укладывалось всё — и бег и всё остальное, ибо по лицу его всё ещё было видно, что он бегал быстро и далеко; оставалось одно — видел ли его кто-нибудь, кроме слуг, в приходском доме в течение пары часов до отъезда Эллен, и он с радостью осознавал, что нет, никто не видел, потому что он не был дома всё это время, кроме тех нескольких минут, что разговаривал с кухаркой. Отца тоже не было — он был в приходе; мать его точно не видела, а брат и сестра гуляли с гувернанткой. На кухарку и других слуг он смело может положиться — кучер об этом позаботится; итак, они с кучером сочли, что придуманная Эрнестом история в целом соответствует требованиям момента.
Глава XL
Когда Эрнест вернулся и прокрался в дом через заднюю дверь, он услышал, как отец самым суровым тоном осведомлялся, не вернулся ли уже мастер Эрнест. Он почувствовал себя так, как, должно быть, чувствовал Мальчик-с-пальчик, когда из очага, в котором прятался, услышал, как великан спрашивает свою жену, кого из детишек она нынче за ужином скушала. Проявив немалое мужество и, как показали последующие события, столь же немалое благоразумие, он взял быка за рога и объявился, сказав при этом, что только теперь вернулся с прогулки, где его постигло ужасное несчастье. Мало-помалу он поведал свою историю, и хотя Теобальд побушевал немного насчёт его «немыслимой глупости и беспечности», дело сошло ему с рук легче, чем он ожидал. Теобальд с Кристиной и вправду склонялись было к тому, чтобы связать его отсутствие на ужине с отсылкой Эллен, но, находя, как сказал Теобальд, совершенно очевидным — у Теобальда всегда всё было совершенно очевидно, — что Эрнест не был дома всё утро и потому не мог знать о случившемся, они на сей раз сочли его по данному делу невиновным без занесения в досье. Может быть, Теобальд пребывал в хорошем настроении; он мог утром прочесть в своей газете, что его ценные бумаги выросли в цене; могло быть двадцать разных причин, но так или иначе, Теобальд свирепствовал меньше, чем ожидал Эрнест, и даже, видя, как мальчик измотан, и веря, что он серьёзно опечален потерей часов, прописал ему после ужина рюмку вина, от которой, как это ни странно, Эрнест не расклеился, а просто стал смотреть на вещи более оптимистично, чем обычно.
Вечером он молился, в придачу к своим обычным молитвам, о том, чтобы его не разоблачили, и чтобы у Эллен всё обошлось; но на душе у него было тревожно. Нечистая совесть услужливо подсказывала десятки прорех в его версии, через которые ещё и теперь легко могла просочиться правда. На другой день, и ещё потом много дней он улепетывал, когда за ним никто не гнался, и трепетал всякий раз, когда звал его отцовский голос. У него и без того было предостаточно проблем, так что эти новые он выносил уже с трудом, и сколько бы ни старался выглядеть беззаботным, но даже мать заметила, что его что-то гложет. И тогда к ней вернулась мысль о том, что, может быть, её сын, в конце концов, не так уж и невинен в деле Эллен, — а это было так захватывающе интересно, что она почувствовала себя просто обязанной докопаться до истины во что бы то ни стало.
— Поди сюда, мой бедный, мой бледный, мой заспанный мальчик, — сказала она ему как-то раз своим сладчайшим тоном, — иди, сядем рядом, посидим тихонько, поговорим по душам, хорошо?