Древние видели добродетели в связке: мужество, мудрость, справедливость. Христианство поставило выше другую связку: вера, надежда, любовь. В обоих случаях мыслится связь, целостность, вне которой добродетели могут выродиться. Например: мужество – храбрость – отвага – лихость – безрассудство – опрометчивость. Добродетели совершенны, если они опираются друг на друга. Мужество не опрометчиво и милосердно к побежденному. Но иногда что-то одно выдвигается на первый план. В Послании к Коринфянам Павел во главу угла ставит любовь; а в Послании к Евреям, которое ему приписывается (но это текст III в.), на первом месте вера. Можно объяснить сдвиг массовым наплывом неофитов в церковь и невозможностью передать тысячам и тысячам свою живую любовь к Христу. Но если вера не открывает дорогу любви, то она мало чего стоит, вспоминается шутка про гусиные лапки: сам не ел, «но мой дядя видал, как барин едал».
Мужество, мудрость и справедливость не исчезают из пространства христианской культуры, но смотрятся по-новому: мужество сочетается со скромностью, со смирением (Максим Максимович у Лермонтова, Тушин у Толстого). Лихость оборачивается пороками: гордостью, наглостью. В сложном обществе мужество делится на военное, гражданское и – метафизическое. Выдвигается личность, слабее становится чувство локтя, опора на товарища. «На миру и смерть красна» – поговорка, сложившаяся, когда сражались в плотном строю. Однако чувство моральной опоры сохраняется и у одинокого солдата. Он один, справа и слева бегут, но за ним – родина. В гражданском мужестве приходится прямо идти против «мира», против народа. Иногда за тобой кучка единомышленников. Так протестовали семеро против оккупации Чехословакии. Иногда и этого нет.
В метафизическом мужестве ты один против всей бесконечности. Возможно, термин, выбранный мной, неточен. Я его сам придумал. Началось с тангенсоиды, ушедшей в бесконечность. Я вдруг пережил эту математическую абстракцию экзистенциально. Я сам полетел в дурную, темную бесконечность и не был уверен, что вернусь, как обещает тригонометрия, живым и здоровым, и даже здоровее прежнего, как Ахилл, погруженный в Стикс. Ужас погружения в бесконечность был так велик, что я запретил себе на несколько лет обдумывать свой опыт.
Четыре года спустя Тютчев, Толстой и Достоевский расшевелили во мне метафизический страх, и я решил помужествовать с ним. Мне было двадцать лет. Во мне сложился целый личный мир, с Гамлетом и другими любимыми героями, и я решил испытать – превратится ли все это в ноль, поделенное на бесконечность, – или что-то останется? И тогда уравнение N: ∞ = 0 станет математикой, не имеющей никакого отношения к моей жизни, и такой же абстракцией станут модели вселенной, придуманные физиками – от Коперника до Эйнштейна. Уверившись в силе своей мысли, я стал упорно толкать ее в черную дыру бесконечности. Через три месяца во тьме что-то заблистало и пришли мысли, которые я принял за решение загадки. Моя приятельница А. К. свела их к двум известным вещам: объективному идеализму и субъективному идеализму. Я обиделся, но задним числом признаю, что она была права.
Впрочем, моя неправота была интереснее ее правоты. Лет 20 спустя, познакомившись с буддизмом дзэн, я понял, что дело не в словах, а в выходе из «помраченного сознания» (живущего в плену абстракций) на глубину, где абстракции теряют силу. На войне эта глубина, к которой я воззвал, дала мне свободу от фронтового страха. После тридцати минут шоковой дрожи я вдруг подумал: я не испугался бесконечности – стоит ли пугаться нескольких хейнкелей (немецких бомбардировщиков)? И воспоминание о чувстве глубины дало мне радость от преодоленного страха, с которой я потом прошел от Волги до Берлина.
Впоследствии я набрал целый круг метафизических вопросов: почему страдает невинный? Почему страдают дети? Почему умирает бесконечно любимая Эвридика? Почему Лев Толстой, со всеми своими чудесами слова, станет прахом? Почему Гоголь чувствовал обреченность мукам ада? Почему Христос не ответил ему, как Силуану: держи ум свой во аде и не отчаивайся? Среди этих вопросов был и паскалевский, заново пережитый Тютчевым, Толстым, Бубером и мной самим сперва в 16, потом в 20 лет. Во всех этих случаях надо было выдержать вызов страха до рождения противовеса в собственной душе. Не ответа извне, а внутреннего противовеса. Таким образом, сила рождает силу. Начальная сила (готовность помужествовать) рождает большую силу, раскрытость уровня глубины, где страх тонет вместе с обидой и ненавистью и всеми болями «помраченного сознания».