О задаче духовного роста и преображении человека нет речи. Воображение заменяет преображение. Преображенный человек не живет в плену воображения. Он причащается Безграничной Действительности, и душа его чувствует Целое Вселенной своим истинным «Я». И это смиреннейшее и ответственнейшее чувство. Такая душа знает, что, ударив кого-нибудь, она ударяет себя; отняв жизнь у кого бы то ни было, убивает себя. Душа, которая имеет высшее веденье – ведение связи всех со всеми. Только такая душа может быть воистину свободной. Но в начале XX века провозглашается другая свобода: непреображенный ограниченный человек хочет стать безгранично свободным. Взрыв всех стихийных сил. Таким взрывом и была революция. И ее подготовили не только прямые ее теоретики, не только слепцы, звавшие Русь к топору, но и поэты и мыслители, освобождавшие стихию в своих душах. Когда Пастернак спросил Марину Цветаеву о ее поэме-сказке «Молодец» – «Это о революции?», она ответила: «Это и есть сама революция!» Сила стихии, вырвавшаяся на свободу и опрокинувшая все на своем пути.
Но Марина Цветаева отнюдь не прославляла упыря. Она была им захвачена, порой раздавлена, но она не только сливалась со стихией, она и боролась с ней. Была зачарована, но приходила в ужас от своей зачарованности и восставала против «чары».
В письме Пастернаку 26-го года она говорит о трех видах огня, подразумевая под этим три вида любви. Душу ее берет в плен огнь-синь – та самая стихия, которая, конечно же, чище, благороднее простого влечения тел друг к другу. Однако сильнее всего ее сердце притягивает другой огонь – «огнь-бел» – пламя без дыма. Это любовь к Богу. Огонь, не гаснущий никогда и не сжигающий никого. Огонь, оставляющий за собой только свет и никакого пепла. За ее стихийными героями тянутся огромные лоскутья пепла (так пишет она в том же письме). А любит она по-настоящему тех, за кем этих лоскутьев нет и в помине – один свет.
Да, любит носителей белого огня. В самой же слишком часто пылает огонь синий. Она никак не может опрозрачить его, довести, что называется, до белого каления. Она строго судит себя за это. Суд ее слишком прямолинеен, и я с ним не могу согласиться (об этом подробнее в моей книге «Огонь и пепел», глава «При свете совести»).
Но сама постановка вопроса заслуживает глубочайшего уважения.
Во всяком случае, она различает духов. И белый венчик из роз на своего упыря никогда не наденет.
Она знает, что такое истинная белизна, только не верит, что она может победить в искусстве (разве что в исключении – у Рильке).
То, что свобода заводит в пропасть не только крыс, но и детей, она знает и предупреждает об этом в своем «Крысолове». Однако это великое прозрение прозвучало уже после революции. К началу XX века все увлечены свободой. Ее прославляют на все лады, в самых разных группировках. «Свобода приходит нагая, на сердце бросая цветы», – пел чистосердечный Хлебников. Свобода? Люди не спрашивают только – свобода чего? Свобода от чего? Свобода чему?
И вот приходит XX век со своей торжествующей свободой – свободой кровопролитий, свободой ненависти, свободой звериных инстинктов. Все против всех. Брат на брата. Сын на отца.
Волошин принимает революцию как Божий бич, но он различает духов и уже не обманывается никакими красивыми лозунгами. Кровь льется реками. И сколько еще будет впереди! И все во имя свободы, во имя Добра! Вот отчего придет в ужас Василий Гроссман и его уникальный герой Иконников. Добро идет на Добро. Каждая группа пишет на своем знамени «Добро» с большой буквы – и торжествует зло!
Есть от чего отчаяться и потерять всякую веру в Добро, как и саму веру в Бога. Так и выходит с Иконниковым.
XX век разбивает все иллюзии, все утопии, разоблачает все громкие идеи. Все это на глазах превращается в прах и пепел, как подарки Воланда. XX век, начавшийся с великих надежд на освобождение от всяческих оков, доходит до такого удушения всего живого, какого, кажется, еще не знала история. В таких масштабах – не знала.
Развалины веры, развалины утопий, развалины идей. «Сверхдуховная», романтическая Германия рушит и душит целые народы.
«Святая Русь» взрывает храмы, морит миллионы людей голодом, гноит в лагерях.
Что же остается? То, что нельзя разрушить, ни заморить голодом, ни сжечь в газовых камерах.
Что же это? Тот ускользающий от всех представлений и определений живой Бог, который может обойтись без храмов и даже без имени. Тот самый, о котором известно только одно – то, что Он есть Любовь.
Вот это, оказывается, осталось. Осталась не истребимая ничем, существующая вопреки всей логике, всей очевидности, не написанная ни на каких знаменах ЖИВАЯ ДОБРОТА, дурацкая доброта – как выразился Иконников.