Прежде всего приведем декларацию раннего тартуского структурализма (первая реакция): «То, что для формалистов означало исчерпывающий анализ литературного произведения, для сторонников структурального изучения… означало лишь приближение к определенному уровню анализа и было связано с интересом к содержанию… Итогом структурального изучения литературы должна явиться выработка точных методов анализа, определения функциональной связи элементов текста»[44]
. Речь здесь безусловно идет об исследовании материала, в бахтинском смысле, но никак не содержания (жизненных этико-гносеологических ценностей и способов их эстетического освоения). Отличия (и весьма существенные) от материальной эстетики 20-х годов очевидны, но само отталкивание от формализма идет в русле, им же проложенном: «Понятие “идеи” и “поэтического представления действительности” не заменяются структурой “чего-то”. Необходимо изучить структуру идеи, структуру поэтического представления о действительности, то есть структуру словесного творчества»[45]. Логика бесконечного нанизывания языков описания здесь примерно такова: если нечто не вписывается в избранный ракурс структурального анализа, не охватывается им, то необходимо ввести в код дополнительные параметры и получить таким образом метаязык, учитывающий и объективирующий самый факт первоначально замеченной недостаточности низшего по рангу уровня описания. На осознание собственной недостаточности структура способна реагировать лишь очередным усложнением. Таким образом, реальная ситуация эстетического диалога и его литературоведческой интерпретации все более «закрывается», лишается связи с горизонтом ответственного поступка (ср. понятия «вторичная моделирующая система», «семиосфера» и т. д.).Вторая, более поздняя литературоведческая реакция на теоретическое распутье 60-х годов – работы В. В. Федорова. Здесь, в противовес устремлениям структурализма, упор делается на освоенную произведением литературы предметную, «дословесную» реальность, а все, что относится к вербализации, объявляется факультативным, лежащим в плоскости акустических закономерностей, прямо не связанных с внутренним смыслом рассказанной реальности. «Фабульная действительность (воспринимаемая созерцателем) (т. е. видящим вещи, а не слышащим слова. –
Поиск В. В. Федоровым «единого бытийственного контекста», горизонта, который мог бы объединить автора, героя и читателя произведения, вполне понятен, объясним и оправдан. Именно в этом контексте мог бы расположиться синтетически раздельный совместный поступок ответственных участников эстетического диалога, столь последовательно игнорируемый в структурализме. Однако данный контекст усматривается В. В. Федоровым лишь в предметном, фабульном, не оформленном словесно «поэтическом мире» произведения. Причем и «читатель переходит на внутреннюю точку зрения этого произведения. Перспектива этой точки, по сути, не отличается от перспективы фабульного лица»[48]
. Вслед за читателем, по мысли В. В. Федорова, должен «последовать» и литературовед, исследовательский акт которого лишается автономии: «Научное сознание… формируется поэтическим миром в его стремлении осознать, понять себя». При этом факультативной, избыточной оказывается «деятельность ученого», которая «является формой активности поэтического мира, а сознание литературоведа – органом его самосознания»[49]. Чтобы избежать литературоведческого теоретизма, предлагается, как видим, вовсе отказаться от самостоятельного теоретического литературоведения.«Третья реакция» на постановку проблемы инкарнации литературоведческого акта связана с разработкой понятия «художественной целостности» (работы М. М. Гиршмана, В. И. Тюпы и др.)[50]
. Здесь констатируется неразложимое единство