"Но цель моего, письма рассказать вам не о себе, а моих шефах. Не буду называть их фамилии, поскольку и в Вашей редакции есть сексоты и нет гарантии от доноса. Берлинский шеф, капитан по званию, карьерист и провокатор. Он меня учил: заводи разговоры на политтемы с солдатами, сержантами, делай вид, что поддерживаешь антисоветские настроения и т. п. В Москве у меня в разные периоды были разные шефы. Были среди них и хорошие ребята. Один из них помог разобраться с делом отца и с его реабилитацией, другой - просто хороший товарищ, коллега по садоводству - интеллектуал, хороший собеседник. Он интересовался тем, кто собирался в командировку или в турпоездку за границу, спрашивал: как думаю, не убежит? Но двое с Лубянки оставили тяжелое впечатление. Один подполковник, другой - полковник, оба пьяницы и, уверен, взяточники. На одну из встреч со мной они пришли оба под хмельком. Подполковник первым делом отсчитал мне 100 рублей и попросил дать расписку на 200. Я поблагодарил и отказался, мол, не достоин такой большой чести, да и в деньгах не нуждаюсь. Оба они были почему-то сильно обозлены на писателей и вообще на интеллигенцию. "Мало дали этим ублюдкам (имелось в виду дело Синявского и Даниэля), надо бы к стенке, чтобы другим было неповадно".
Вообще о моих шефах у меня сложилось следующее впечатление: чем омерзительней был их моральный облик, тем большими коммунистами-ортодоксами они старались казаться. Ни о каких поисках шпионов не было и речи. Вся их работа была направлена на подслушивание всяких разговорчиков и анекдотов, на возможность пришить дело по ст. 70 или же по ст. 190...
Разные у меня были шефы - капитаны, майоры и даже один полковник. Но никто от моих донесений не пострадал. Более того, думаю, что многих я в какой-то степени даже реабилитировал в глазах чекистов" - так на закате жизни утешает себя Н.
"О всех высказываниях, порочащих партию, правительство и партийцев, вы должны сообщать нам при очередной явке на Лубянку."
"Он подписал подписку о неразглашении и стал "Петром": такой псевдоним дали ему в КГБ".
"Псевдоним я выбрал себе шикарный - Грановский..."
ВСЕ, МЫШЕЛОВКА ЗАХЛОПНУЛАСЬ
Я прервусь. Давайте взглянем на все с другой стороны - со стороны тех, кто оказался жертвами ЗОНЫ - самой настоящей.
Хочу привести лишь одно письмо - из сотен, полученных мною от детей узников тех сталинских лагерей.
Может быть, сквозь восприятие одного из них поймем, попытаемся понять, что означала эта подписка о "неразглашении". Итак, письмо А. Безносика из Молдавии.
"Одесса. Февраль 1938 года. Мне 12 лет. Я принес в тюрьму передачу отцу: нижнее белье, носовой платок, десяток яичек. Передачу не приняли. Я расплакался. На меня обратил внимание какой-то тюремный чин и распорядился принять белье. Яички не взяли. Через некоторое время вынесли то, что отец снял с себя в камере. Я схватил грязное, пахнущее потом и камерой белье, прижал к груди и кинулся к выходу. У родственников, которые жили в Одессе, мы прощупали и осмотрели каждую складочку в надежде найти хоть что-нибудь, открывающее завесу неизвестности, но, кроме следов крови на вороте рубашки, ничего не нашли. Этим я был потрясен: отца били.
Вторую передачу, в марте, не приняли. Сказали, отец убыл на этап. Я не понимал, что такое этап.
Жили мы в то время на станции Затишье Одесской железной дороги. Отец до ареста работал путевым обходчиком.
2 февраля, ночью, его вызвали в отдел кадров, и больше я его не видел. Спустя две недели мать, потрясенная случившимся, тяжело заболела. Ее поместили в одесскую психбольницу. Меня и старую бабушку после "убытия" отца выселили из железнодорожной будки в сарай, так как на место отца назначили другого путевого обходчика. Стоял апрель. Было холодно. В сарае мы жили с нашей коровой. Она нас кормила и обогревала. Там я готовил уроки. Учился хорошо, а поведение было плохим. Стал раздражительным, грубил учителям. Несколько раз, бросив школу, ездил на товарняке в Одессу, подолгу ходил возле тюрьмы, пока не попадал в поле зрения охраны, которая меня задерживала и передавала милиции. Эти похождения стали известны директору школы. Она вызвала меня в кабинет и предупредила: "Ты знаешь, кто твой отец, будешь плохо себя вести - и ты туда пойдешь". Я долго после этого плакал. Мне казалось, что нет в миру никого, кто желает мне добра.
Потом была война, была долгая тяжелая служба. Где бы я ни был, меня не оставляла горькая мысль, что же за такая жестокая, присущая временам инквизиции, несправедливость свалилась на нашу семью в 1938 году.
Мой отец был честный, добросовестный, справедливый человек. Любил трудиться, любил жизнь, любил свою семью. Это доброе с одной стороны и подлое, жестокое с другой теснилось в моей голове.
Постановление особой тройки НКВД в отношении отца было вынесено 11 марта 1938 года, а 24 марта 1938 года его расстреляли. Это мне сказали: отправили на этап... Время торопило. Нужно было разоблачать очередных врагов народа, получать звания, должности, ордена. Трупы где-то закапывали, но где?