Дело было в первых числах октября. Выполняя приказ, Жан бегал с самого утра, доставляя в разные концы города служебные бумаги, в довершение ему надлежало отнести в губернаторский дворец большой официальный конверт.
И вот на длинной узкой улице, такой же пустынной и мертвой, как любая улица в Фивах или Мемфисе, он увидел в солнечных лучах другого человека в красном, размахивавшего каким-то письмом. У Жана сразу же возникли тревожные подозрения, смутные предчувствия, и он прибавил шагу.
То был сержант Мюллер с почтой из Франции, прибывшей час назад с караваном из Дакара.
— Держи, Пейраль, это тебе! — сказал он, протягивая конверт со штемпелем далекой севеннской деревушки.
Письмо, которое Жан ждал больше месяца, жгло ему руки, но он боялся его читать и решил сначала выполнить поручение, а уж потом распечатать конверт.
Ворота губернаторского дворца оказались открыты, и Жан вошел.
В саду — такое же безлюдье, как на улице. Огромная ручная львица с видом влюбленной кошки потягивалась на солнце. На земле возле жестких голубоватых алоэ спали страусы. Полдень, вокруг ни души, мертвая тишина на больших белых террасах, где застыла тень от желтых пальм.
Пытаясь кого-нибудь отыскать, Жан добрался наконец до какого-то кабинета, где увидел губернатора в окружении управляющих различных колониальных ведомств.
Там, как ни странно, кипела работа: в традиционный час послеобеденного отдыха здесь, судя по всему, обсуждались важные вещи.
Взамен принесенного конверта Жану вручили другой, адресованный командиру спаги.
Это был приказ о выступлении, который во второй половине дня официально будет передан всем войскам в городе Сен-Луи.
Снова очутившись на пустынной улице, Жан не мог удержаться и открыл конверт.
На этот раз он нашел в нем лишь одно письмо, написанное дрожащим материнским почерком, с оставшимися кое-где следами слез.
Жадно пробежав глазами строчки, бедный спаги, едва не потеряв сознание, схватился руками за голову и прислонился к стене.
Вручая конверт, губернатор сказал, что бумага срочная. Опомнившись, Жан с благоговением поцеловал подпись старой Франсуазы и, точно пьяный, ринулся вперед.
Неужели такое возможно? Значит, кончено, кончено навсегда! У него, бедного изгнанника, отняли невесту, невесту, которую его старики родители пестовали с детских лет!
«О бракосочетании уже объявлено, до свадьбы меньше месяца. Я так и думала, сынок, еще с прошлого раза; Жанна перестала ходить к нам. Но я не решалась писать об этом, чтобы не мучить тебя понапрасну, все равно ничего не поделаешь.
Мы просто в отчаянии. А вчера, сынок, Пейралю пришла в голову мысль, которая не дает нам покоя: вдруг ты не захочешь теперь возвращаться домой и останешься в Африке?
Мы оба сильно постарели; мой славный Жан, дорогой сынок, на коленях умоляю тебя: несмотря ни на что, постарайся быть благоразумным и возвращайся поскорее, ждем тебя не дождемся. Без тебя нам с Пейралем лучше сразу умереть».
Беспорядочные, сбивчивые мысли теснились в голове Жана.
Он торопливо сосчитал дни. Нет, еще не все потеряно. Телеграф! Да полно, о чем речь! Между Францией и Сенегалом нет телеграфной связи. Да и что он мог добавить к уже сказанному? Если бы представилась возможность уехать, бросить все и уехать на каком-нибудь быстроходном корабле, тогда он успел бы добраться вовремя; бросившись с мольбами и слезами к ногам дяди, можно было бы, пожалуй, тронуть его сердце. Но из такой дали… Надеяться не на что! Все свершится, прежде чем до Севенн долетит его отчаянный крик.
Жану казалось, что голову сжимают железные тиски, а на грудь навалилась страшная тяжесть.
Он снова остановился, чтобы еще раз перечитать письмо, потом, вспомнив, что несет срочный приказ губернатора, сложил листок и двинулся дальше.