И как-то само собой его лирический взгляд нашёл себе дело. Однажды утром Иван взял с дедушкиного стола коротенький карандаш из «Икеи», более или менее острый, и нарисовал липу в огоньках. Передать впечатление звёздной ночи не удалось, но он не расстроился, а упростил задачу – отыскал блокнот в клетку и нарисовал кузнечика. И дело пошло.
Привычный режим «совы» не подходил для такого солнечного дела, как живопись. С тех пор целую неделю он вставал на рассвете, насильно себя вынимал из молочного сахара сна, из сливочной его помадки. Нос не чуял, мысли были чисты и тупы: «Здравствуй, утро!», «Развеет или затянет?»
Наконец, Иван отходил ото сна и улавливал какой-нибудь яркий запах – сырой земли, кофе, флоксов. Тут уж можно было взять карандаш, листок и заняться делом художника.
Это было то самое маленькое творчество, которое «благословил Бог». Оно нравилось ему ещё больше, чем садоводство. Потому что в садоводстве практическая цель затмевает бескорыстный интерес друга, какой способен проявить художник к былинке или жуку.
Вскоре Иван открыл, какой надёжный характер у подорожника, констатировал глупое выражение «анютиных глазок», и понял, что самое изысканное существо среди цветов – полевой алый мак, самурай и инфанта в одном лице, похожий чем-то на Бэлку. Иван был так поражён тончайшим огнём его крыльев, его чёрным взглядом, что не стал рисовать, и сбежал в смородину. Очутившись в гуще куста, он впервые узнал, что на одной гроздочке может оказаться целых четырнадцать ягод.
Увлечённость его длилась неделю, а потом что-то устало в душе, Иван почувствовал механистичность штриха, жадность поскорее закончить – и оставил совсем.
Никакого костра он не растопил своим августовским блокнотом, но и не сохранил, а потерял где-то среди дедушкиных журналов с телевизионной программой и брошюрок по садоводству. «Найду когда-нибудь, опять порисую», – с удовольствием загадал он.