«Она жила в Минске, училась на первом курсе пединститута, а тут призыв на целину. „Перехожу на заочное. И — еду! Решение окончательное, отмене не подлежит“. Дом уже казался далеким прошлым. А впереди — „цветные мечты“. Катя излагала Андрею Мурашову, рослому парню из-под Воронежа, свесившему голову с верхних нар:
— Мне представляется, что это будет за город. Точнее, агрогород, где городские удобства сплетутся с прелестью природы. Белые дома среди зелени, озеро в центре… А вокруг поля. Все пшеница, пшеница… Желтая. И разрезана она на квадраты лесными полосами.
Мурашов хотел сказать: „Картина с плаката“. Но не решался обидеть соседку и соглашался:
— Будет, конечно, город.
— И будет там школа с большим окнами. Я закончу институт и начну учить в ней детей.
— Так пацанов-то нету, — усмехнулся Мурашов.
— Сейчас нет, но со временем будут.
Она так и уснула, девчушка в брючках и пестреньких носках. Прикрыв ресницы, Мурашов смотрел на нее и тоже думал, как оно все будет…»
Диалог этот, возможно, нужный, его служебная задача нам ясна: едут люди на целину, мечтают о будущем, как-то представляют его себе, а потом очеркист, вероятно, либо подтвердит реальность этих представлений, либо опровергнет. Но как искусственно сконструирован разговор! Он происходит в поезде? Молодые люди лежат на полках? Наверное, шепчутся, чтобы не разбудить окружающих? И сам факт этот может что-то добавить к беседе, как-то окрасить ее задушевностью, доверительностью, но где все это? Почему никто из соседей не скажет раздраженно: «Погромче не можете?» И почему Мурашов «про себя» думает, что представления девушки — «картинка с плаката», почему он стесняется сказать это вслух? А потому «стесняется», что его реплика обязана потянуть за собой то ли согласие собеседницы, то ли возражение, и на них нужно место в газете, а места — нет. Зато автор очерка, прекрасно ощущая картинность и плакатность девушкиной мечты, с помощью размышлений Мурашова дает понять читателю, что и он не дурак, и он заметил банальность, — однако дальше этого не пошел. И дело тут не в способностях автора, а, вероятно, в технологии работы, если журналист «услышал» речь героев, запомнил ее или записал в блокнот, ему нет нужды потом искусственно конструировать диалог. Впрочем, все же лучше записывать, нежели запоминать: по памяти восстановленные диалоги всегда теряют достоверность в сравнении с «натуральными».
Теперь вот о чем. Довольно часто, интригуя читателя, мы начинаем повествование с прямой речи. Например:
— Нет-нет, не спрашивайте, все равно не отвечу!
Он долгим взглядом посмотрел за окно, на низкие облака, проплывающие вдали.
Я проследил его взгляд и тихо произнес:
— Мне трудно настаивать, но войдите и вы в мое положение…
Он неожиданно хитро улыбнулся…
На первый взгляд, нормально, не правда ли? Но в том-то и беда, что диалог сам по себе безличен, пригоден для всего на свете, драматургия его липовая, рассчитана на простачка. И в результате ничего не понятно: кто кого спрашивает? Почему один не хочет отвечать другому? Почему у задающего вопрос какое-то «положение», в которое надо «входить»? И что там за окном, кроме облаков — город или поле, или овраг, или семнадцатый век?
Известно, что некоторые крупные литераторы давно забраковали диалог-разговор, поставленный в начало повествования, считая его невыгодным, поскольку он не действует на воображение читателя. «…Всегда лучше начать картиной — описанием места, времени, фигур, сразу ввести читателя в определенную обстановку»,[64] — советовал А. М. Горький. А если все же начинать диалогом, то таким, который способен дать какую-то информацию, приковать к себе внимание читателя необычностью или мыслью. Попробуем, имея это в виду, несколько изменить процитированный выше диалог: