Но мы и без вин уже были словно хмельными: и от нежданного угощения, и от полынного воздуха Крыма, и от тех видов, что нам открывались со склона. С одной стороны поднимались морщинисто-бурые волны хребта Эчки-Даг, сухие и древние, как лицо старика, а с другой стороны мерно накатывали на берег фиолетово-чёрные, в белых прожилках пены, тяжёлые волны Эвксинского Понта.
– Смотрите, дельфины! – завопил Димка, показывая рукой вдаль.
Мы всмотрелись. Действительно, по морской зыби катились округлые чёрные спины дельфинов. Не сам ли, подумалось, бог Посейдон нёсся на этих колёсах, стремительных, гладких, бесшумных? Вообще, ощущение, что мы оказались в Элладе, укреплялось едва ли не с каждой минутой. И сухие, кремнистые склоны холмов, и курчавая вязь виноградника, и ритмичные вздохи прибоя, а тут ещё и замелькавшие спины дельфинов – всё было античным и, значит, родным. Все мы, в сущности, родом из Греции, из античных камней и сыпучего треска цикад, из бодрящего зноя Эллады. Вот и виноград, что мы подбирали на склонах хребта Эчки-Даг, был тоже античным – каким-то немыслимо древним и в то же самое время таким молодым и живым…
Продолжение дня было тоже прекрасным. К вечеру мы добрались до Судака и заночевали в гроте меж Генуэзскою крепостью и Новым Светом. Смеркалось по-южному быстро; шум шоссе наверху затихал, зато нарастал шум прибоя внизу – там, где море вздыхало и пенилось в бурых камнях. Надвигалась гроза. Хорошо, что мы знали о гроте и успели залечь в его щель ещё до того, как обрушился ливень.
Всё, что мы видели из расщелины грота – скалы, море и мыс Меганом, – исчезло за белой кипящей завесой. В частых промельках молний казалось, что струи воды не срываются вниз со скалы, а возносятся вверх. Стало ясно: сегодня из грота мы больше не выйдем.
– Ну, что ж, будем ужинать! – распорядился по праву старейшего Дим Димыч. – Доставайте, что там осталось от джимболоса.
Буханку мягкого белого хлеба, купленного в Судаке, мы разрезали на четверых и раздали каждому по тяжёлой кисти сладчайшего винограда. Свежий, с кислинкою хлеб и виноградные сладкие ягоды так подходили друг другу, словно они были чем-то единым. Помнится, мы поглощали свой ужин в молчании, наслаждаясь им и прислушиваясь к грозе. Вспышки молний выхватывали из темноты нас, четверых сотрапезников, в отчётливо замерших позах – вот чья-то рука, вот кус хлеба, вот зубы, что впились в гроздь винограда, – как будто гроза решила нас сфотографировать в декорациях крымского скального грота, чтоб мы отпечатались в вечности. И – кто знает? – может, и впрямь эти снимки доселе хранятся в каком-то вселенском архиве?
ДИМЛАМА БУХАРЫ. Положа руку на сердце, должен сказать: я нигде не встречал столь же вкусной еды, как в Средней Азии. Вот даже не знаю, какое из тамошних кушаний взяться описывать. Может, плов, что я ел в Самарканде, за задворках парадной площади Регистан: золотистую гору из риса, моркови, гороха, на склоне которой лежал кус говядины? Или вспомнить ту ошхану на базаре Ургенча, где я объедался тушёными потрохами, столь вкусными, что я позабыл всё на свете, даже то, что мне пора ехать в Хиву? А лагман в Навои? А самса в Шахризабсе? А шашлык в Гиждуване? А ташкентский люля-кебаб?
Нет, лучше вот что, вспомню-ка я димламу Бухары. Я только-только приехал, поселился в старинном доме Мубиджона-аки – дому было двести семьдесят пять лет, а хозяину семьдесят пять, но оба казались на редкость сохранны – и пошёл поискать, где бы перекусить. Подходящая ошхона подвернулась неподалёку, на берегу Ляби-Хауза; бухарец сразу поймёт, о чём я говорю. Из блюд, что мне были предложены, я выбрал шурпу – душистую, в блёстках янтарного жира, – но всё же посетовал:
– Досадно: вторую неделю нигде не могу найти димламы!
Хозяйка всплеснула руками:
– Что вы говорите! А приходите-ка завтра вот в это же время – я приготовлю для вас димламу.
На том и расстались. И стыдно признаться, но на другой день свидания с димламой я ждал так, как, бывало, ждал встречи с какой-нибудь юной красоткой. С утра маялся и не знал, куда себя деть. Сходил в баню, что на Зелёном базаре, напился там чаю, потом листал книги в букинистической лавке, потом рассматривал украшения из фирюзы на лотках ювелиров, но мысли мои были всё об одном: «Как там моя димлама?»
Наконец настал час обеда. Хозяйка, приветливо улыбаясь, поставила передо мной на клеёнчатый стол синий чайник кок-чая, тарелку с тандырной лепёшкой, пиалу с густым, ароматным говяжьим бульоном и, наконец, глубокую синюю миску, в которой дымилась гора димламы.
Всё это было очень красивым, так сказать, ориентально-орнаментальным. Узоры тарелки, пиалы и миски, горячая пряная смесь димламы, витиевато-однообразная музыка, что доносилась в открытые двери от Ляби-Хауза, перестук молотков от ремесленных лавок, крики разносчиков – всё сливалось в единую арабеску, в орнамент из перетекавших друг в друга узоров, как зрительных, так и звуковых.