И все же, как сказано Галилеем: она вертится, — но лягушке, по имени Омидячереяча, до этого было как до фонаря, она жила в своей деревне Немятово, что на берегу Абрагантского морского пруда, слышала крик лягушек из соседней деревни Норино, что на другом берегу моря, и никогда не ходила туда в гости. Будучи огромной, как гора, — в моих глазах, которых я даже пальцем не мог почесать, ибо не было их, ни пальца, ни глаз, как и всего тела, и я не знал, как я выглядел, — лягушка легко могла бы меня проглотить, как какого-нибудь комарика, если бы я существовал в ее глазах. Но я существовал не на земле, даже не в зачарованном Мире Света Над Водой, среди желтых кувшинок, камыша, остролиста, кучи стрекоз, жуков-плавунцов, пауков, бегающих по волнам на кривых лапках, и неисчислимых световых жаворонков, взлетавших при урагане или цунами. Каждую из этих птиц-бликов звали Лиереей. Я существовал лишь для лягушки, в ее непросвещенном мозгу, что было для меня обиднее всего. Она не знала Галилея, не имела представления об идеальном, нематериальном существовании, тем не менее смела представить мою персону в своей серо-зеленой голове, на макушке которой красовался холмик бородавки размером с отбитый нос египетского Сфинкса.
— Ты сейчас зудел в моем мозгу, я не знала, кто ты такой, но я, Омидячереяча, полагала, что тебя, собственно, никогда не было — ни как существа, ни как вещества, и ты являлся лишь говном моей мозговой деятельности, — то есть мозг мой что-то такое потребил по неосторожности — и получился ты, зануда из зануд, которого даже понюхать невозможно, прежде чем съесть.
— Свое собственное дерьмо? Съесть?
— Ну да. Как космонавты.
— Но они говно свое перерабатывали. Потом что-то туда добавляли.
— И я нашла бы, что добавить к твоей персоне, прежде чем сожрать тебя.
— А что ты добавила бы в меня, лягушка, чтобы я стал съедобен для тебя?
— Добавила бы немного мрычи.
— Это грибы, которые любили есть кентавры?
— Ты знал. Зачем надо было переспрашивать?
— Еще чего добавила бы, лягушка?
— Полиуремидина, порошка, которым ты посыпал свой унылый фаллос, когда в бытность человеком не от мира сего страдал от простатита.
— Но что-то я не запомнил… Не посыпал я никаким порошком свой фаллос… Как его там? Полиурамид?.. Нет, не запомнил… Ежели был порошок, куда же делся он из моей памяти?
— А он улетел от ветра, когда ты посыпал полиуремидином свой елдорай. ХУЙ, значит.
— По-китайски слово «хуй» имело несколько значений.
— По-китайски? Ну, например?
— Например — Большой. Великий. Главный.
— Ну все правильно. И большой, и великий, и главный.
— Ладно, я согласился с тобой, что ветер унес порошок для лечения простатита, которым я посыпал свой фаллос, потому я и позабыл о нем. А еще чего ты добавила бы в виде приправы, чтобы я стал съедобен для тебя?
— Любовина, добровина, храбрина, щедрина, политерпенина, антисуетина, антисуицидина, антиеблевина, ну и в случае чего, когда всех этих компонентов не окажется под рукой, добавила бы я солидную дозу нескурвисьсучаратоля, после чего, когда кентаврские грибы в твоем желудке благополучно переварились бы, я с удовольствием слопала бы тебя со всеми твоими потрохами и пищевыми добавками.
Идеальные предпосылки, чтобы серо-зеленой лягушке съесть меня — даже в качестве переваренной пищи (пища духовная), — не появились, и я уходил из жизни земной на этот раз с осиным гнездом множества болезней (болезни духовные), умирал я как-то непонятно, совсем легко, словно понарошке, и ни одна из моих болезней, противу которых нужно было пить столько лекарств, не послужила причиною моей земной смерти.