Разумеется, я все еще оставался в пределах милой матушки-Земли, и хотя меня даже обычная прудовая лягушка не видела, а всего лишь разумела в своей непросвещенной земноводной башке, — после смерти своей, которой даже не заметил, я по-прежнему хотел, чтобы всему нашлось бы свое объяснение, и паче чаяния тому, почему я продолжал существовать в то время, когда меня уже нельзя было ни увидеть, ни съесть, ни даже дать мне по морде. И по-прежнему между мною и Александром ничего не было, и Александром был царь македонский, завоеватель полумира, и костер в эпоху эолита на острове La Gomera, в Канарском архипелаге, и мой земной корейский дед был Александр, и отец моей матушки дал ей имя Александры, когда перешел границу и стал жить в России. Костер же по имени Александр горел под скалою, надежно укрывавшей от холодного морского бриза двух случайных любовников каменного века, — женщиною была Серебряная Тосико, из того племени людей, которое мазалось серебристой глиной и не знало, что оно серебристое, потому что век-то был каменный, в котором металлов еще не знали, и ценность серебра, стало быть, еще была неизвестна этим невинным людям, которые вполне счастливо жили собирательством трав, жуков, ящериц, корней и не чужды были каннибализма, съедая убитых и пленных соседей, которым почему-то нравились женщины Серебряных Людей (которые сами не знали, что они Серебряные), и эти женщины давали им небывалый, самый полноценный секс, потому и надо было мужчинам племени моего народа время от времени воровать серебряных женщин, с риском для жизни проникая по ночам в пещеры Тепа, что в обрывах над озером Цинци на Канарах, на острове La Gomera.
Костер Александр Первый давно потух, планета, на которой он горел, переместилась в мировом пространстве на многие миллионы годовых колец, вокруг Солнца, но по-прежнему между мною и Александром ничто не стояло, не сидело, не возникало. Я пребывал в мозгу лягушки в виде диалога между нею и невидимым для нее оппонентом, — Омидячереяча надувала под горлом огромный, с аэростат, прозрачный пузырь и оглушительно трюлюлюкала, я отвечал ей тем же, хотя никаких пузырей у меня под горлом не надувалось, потому как и горла никакого не было в моем
— Головастик стал лягушкой, когда у него отвалился хвост. А ты кем стал, когда у тебя отвалился хвост?
— Не отваливался у меня хвост, потому что его не было. И никем я не стал, потому что и меня никогда не было.
— И много было вас на свете, таких, которых никогда не было?
— Никогда не было, значит, много быть не могло, но, скорее всего, никого не было из тех, которых никогда не было на свете.
— Никогда? Это когда?
И так далее.
Но вскоре лягушке надоело бесплодно философствовать со мной, и она отправилась на охоту, — совершила с места прыжок и мигом исчезла с моих глаз, которых не было в этом измерении мирового пространства. Огромная гора совершила гигантский прыжок и, подобно Тунгусскому метеориту, упала на земную поверхность, то есть обрушилась на водную гладь Абрагантского моря, вызвав чудовищной высоты цунами — числом пятьдесят девять, и с каждой из концентрических волн сорвались вверх и брызнули во все стороны космоса два миллиона Лиерей, морских световых жаворонков. Многих звездных миров достигли птицы-блики и возвестили о том, что рай на земле существовал.
Застывшая вечность вопияла гласом комариных песнопений и утробным рыканьем лягушачьей осанны райскому блаженству и благолепию жизни.
Широко разевая свой гигантский рот, лягушка в прыжке устремлялась наперерез летящей мушке и в воздухе проворно и расчетливо точно всосала в себя эту ничего не подозревающую мушку. И я исчез из сознания Омидячереячи и снова не знал, в каком из миров многоплановой Вселенной я обретался на этот раз. Почти распалось в пространстве пустоты, имя которому Универсум, всякое желание райских радостей. И само сочетание этих двух слов начало постепенно, по мере перемещения небесных тел относительно друг друга, терять ясные очертания, расплываться в невнятности звука и линии, так что я не знал, надо ли было мне умирать, если я даже и не жил вроде и никакого отношения никогда не имел к Александру Македонскому. Как это — никогда, спрашивал я у себя самого, и отвечал самому себе же: никогда — это значит нигде.
Конечно же, братья Лиереи, вы существовали в идеальных райских условиях, и вы, разумеется, ни разу не задумались, хорошо ли вам жилось, когда из абсолютного небытия вы вдруг выскочили в мировое пространство и влетели в оконца зрачков глаз Александра Бронски, нью-йоркского расплывшегося на весь мир миллиардера, — нет,
Глава 8