Поклонившись гостю, хозяин крикнул слуге: «Свечи!» — да так свирепо, словно вымещал на нем все свое разочарование. А доктор подошел к окну, приподнял штору, прижался лбом к холодному стеклу.
«В аптеке еще светло, — машинально думал он, между тем как слезы все набегали и набегали на глаза. — Держись, бога ради, по крайней мере пока ты на людях».
Заслышав шаги возвращающегося слуги, он обернулся, взял оловянный подсвечник и с молчаливым поклоном удалился. На лестнице он крепко схватился за перила; свеча в его руке дрожала, отбрасывая на стену пляшущую тень. Он только что начал, спотыкаясь, медленно подыматься по ступенькам, как неожиданно грянул студенческий хор:
При первых же звуках он выпустил перила, заткнул уши, взбежал одним духом наверх, промчался по коридору, с шумом захлопнул за собой дверь комнаты. До чего же пошлы эти люди…
И вот он стоит в убогом, холодном номере, неподвижно глядя на пламя свечи, которую поставил на стол. Чудовищность известия вытравила все мысли, кроме одной: Августа фон Гёте нет. Уму непостижимо… Человек, которого он обнял на прощанье ранним утром, когда голубое небо так чисто, а первые солнечные лучи золотят старинные палаццо на генуэзских улицах, — человек с бронзовым загаром, веселый, бодрый, молодой, в самом расцвете сил, жизнелюбивый и деятельный, оживленный и пылкий, человек этот вдруг умер… Ушел навсегда. Уже забыт звук его голоса, скоро сотрутся в памяти черты лица, а плоть, живая плоть, которую еще недавно он прижимал, теплую и трепещущую, к своей груди, покоится в деревянном гробу глубоко под землей; она истлеет, обратится в прах, исчезнет. Это и есть смерть — вечная загадка для человека. Сейчас, в этот трагический час, она представлялась ему в образе Аполлона, который мечет из-за облаков свои невидимые стрелы.
Но сознание его не переступало той черты, где кончается предчувствие, а попытка понять истину вытеснялась инстинктом самосохранения, заглушалась медленными, болезненными ударами сердца.
— Ложись-ка в постель, — проговорил он наконец. — Ты так устал, отдохнешь по крайней мере. Заснуть? О нет…
Он лег и закрыл глаза, но тотчас же увидел громадное, словно изваяние, лицо Гёте, лицо отца, страшное, окаменелое. Он содрогнулся.
— Страдалец! — вырвалось из глубины его души, когда лицо исчезло. Как вынесет все это его страстное сердце и старческий, пусть даже крепкий организм? Погиб его единственный сын; он любил его, хоть и таил свое чувство, он воспитал в нем помощника и уже с нового года намеревался частично передать ему свои дела и заботы, — как он, должно быть, мучается! Недаром боги, создав его по своему образу и подобию, вложили в его душу дар нечеловеческого страдания. Первым он потерял Шиллера, потом жену, два года назад — великого герцога и вот теперь — сына, человека, который в самом недалеком будущем должен был стать преемником и продолжателем его кипучей деятельности при Веймарском дворе. Что же теперь? Теперь он, словно пирамида без вершины, словно огромный обгорелый пень. Семидесяти четырех лет, расставаясь с фрейлейн Левецов, он занемог от горя и страсти; что же будет, что может статься с ним сейчас, когда смерть унесла последнее дитя Христины? Молча, нечеловеческой силой воли подавит старик отчаяние, которое хлынет черным потоком, стремясь поглотить его. Упорные приступы горя и столь же упорное напряжение воли будут неслыханно мучить Гёте! Но если он обессилеет, неизбежна катастрофа, и бог знает, что тогда с ним станется. А что если восьмидесятилетний старик не выдержит, и он никогда больше не увидит его?.. Холодный пот выступил на лбу доктора. Мир опустеет. Тогда пропади все пропадом. Тогда безразлично, существует ли какой-то там Эккерман и пишет ли он, безразлично, чем кончится его помолвка и придет ли к нему слава. И радость и горе потеряют свой смысл, а сама жизнь кончится.