Как все, работал в колхозе: пилил лес, стоял с тракторной бригадой на Борисовских полях, покосил по речке Королёвой, а осенью, понятно, – уборочная. Наконец принесла Таисия. Закутав розовый комочек в одеяло, в крещенский мороз семенил Иван Матвеевич из бани, не веря своему запоздалому счастью и часто дуя на сморщенный лик ангелочка. Ну, поставили дочку на ноги, бойко вышла в отличницы, одних похвальных листов сколько натаскала – стены, пожалуй, не хватит. В срок спровадили Ивана Матвеевича на пенсию, да он ещё хорохорился, сутки через трое гонял движок на сельской электроподстанции.
И не сказать, чтобы кипел, кипел, да прохудился, как банный котёл!
Как прежде, бил под угором белые камни на известь, варил в обожжённом полубочье весь хмурый осенний день, когда с картошкой управились, а до настоящих холодов ещё далеко. Зимой настораживал уды на реке, из журчащей проруби изымая на снег склизких ворочающихся налимов. Весной возил в жестяном корыте навоз от стайки, назьмил огород, расстегнув на груди взопревшую телогрейку. А летом и присесть некогда! Краеведы, опять же, навещали, фотографировали на фоне старинных узорных окошек, трясли, как рябинку, выпытывая, сколько он фрицев заколол штыком и какая светлая любовь приключилась с ним на петлистых дорогах войны.
Но это если прикинуть сторонним глазом – хорошо, а заглянуть глубже – по-га-но…
Над рекой кричали чайки, выхватывая из рябой струи рыбёшек, а чаще поднимаясь ни с чем. За Иваном Матвеевичем увязалась кошка, мастью похожая на осиновый лист в сентябре. Деликатно ставя лапки, шмыгнула к воде, стала нюхать подсохшую тину. Иван Матвеевич пристроил пустое вёдерко на ровном месте, на всякий случай положив на дно камень, чтоб не покатило ветром. Нащупал в реке леску, отпаренную в чайном взваре для большей мягкости, и, чувствуя дрожь во всём теле, слегка повлёк. Тук-тук – отозвалось на другом конце: не то налим засёкся, не то мёртвые водоросли парусили на течении.
– Ну как, Мурка, будет нам нынче на уху?..
Отделилась дочка, упорхнула в город, в университет, – словно все четвертушки, куда раньше слепило солнце, выстеклили в окошках, наполнив избу ветром и шуршанием старых газет.
В эту-то пору, кажется, и пошло всё прахом, вконец разладилось с Таисией. Одно время даже столовались врозь.
У Таисии от первого мужа остались на руках мальчик и девочка. И пусть не было и не могло быть в этом никакой её вины, Иван Матвеевич так ей этого и не простил, на вред водился с залётными шалашовками, а случалось, налетал, выгонял на улицу. Сперва ребятишки жили с бабкой-дедкой, родителями Таисии, а когда тех не стало, пришлось взять их к себе.
Вот бы и остепениться, отмякнуть. Но, как ни старался, не сумел Иван Матвеевич смирить душу, не принимала она… чужих.
Пьяный, обзывал ребятишек заугланами, строго следил, чтоб не обидели Катеринку, не вырвали пряник, не исписали цветные карандаши. Они и пугались его, как цепного пса, хоть наутро и рвал Иван Матвеевич волосы, манил Алёнку с Павликом раскрасками и детскими часиками, одаривал мятыми рублями. Таисия и потом переводила им с его пенсии, когда после десятилетки ребята запросились к тётке в Усолье…
Изредка объявлялась Катеринка; как в детстве, ходила с отцом в баню. И плакать хотелось Ивану Матвеевичу: бледная, какая-то вся сизая, словно апрельская пороша, лежала она на поло́чке, с острыми девчоночьими коленками и едва поднявшейся грудкой, и бёдра её, которые он охаживал веником, ревниво поглядывая на совсем себе бабий, взрослый кусток лобка, были несуразно тонкие, не расшатанные родами. Что-то не заладилось у Катеринки с мужем, извела ребёнка в зародыше, как ни стращала её Таисия, а Иван Матвеевич даже грозился не пустить на порог! Но без Катеринки словно мор навалился, сам же и запросил мира…
– Челомбитько, ты и есть Челомбитько! – в пылу да с жару бранила его Таисия, лила свой ушат. – Всю жизнь как прокажённый, кланяешься башкой налево-направо, а толку?!
Какого ей, дуре, толку надо? Вернулся с войны – пой, полёг с честью – вой! Твоё бабье дело, а в мужскую душу не лезь…
Напопадали одни ерши; расшиперясь колючками, бултыхались на поводках. Хлопотно снимать щуку или налима – те заглатывают крючок целиком, но этот обмылок сопливый всех перещеголял, заглубляя и вовсе до самого желудка. Главное, глаза Ивана Матвеевича подсели, куда им до такой крохи, как крючок! Он червей-то наживлял, протыкая во многих местах и матерясь. А тут ещё руки деревенели, не пальцы, а колотушки – сиди и тарабань по лавке, пой «Калинку-малинку», смеши последних деревенских старух.
– А-а, чтоб тебя! – захлестнув за сапог так, что ершей срывало от этого движения, Иван Матвеевич расправлял перекрутившуюся леску, оскребал с крючка алые жабры и потроха.