Читаем Раквереский роман. Уход профессора Мартенса<br />(Романы) полностью

Он отказался от предложенной сигары и задымил своей прямой трубкой. И стал рассказывать. Несколько резким и самоуверенным тоном, видимо, в своей обычной манере. Что он эстонец. Из Вильянди. Окончил Петербургскую консерваторию. Ученик Римского-Корсакова и покойного Гомилиуса. Теперь шестой год директор Астраханского императорского музыкального училища. Сейчас в Петербурге на отпуске и скоро ёдет в Тарту, куда направляется по приглашению господина Тыниссона дирижировать симфонической программой музыкальных дней. Но мой родственник? Да бог знает как, его мать действительно урожденная Мартенс. Дочь вильяндиского купца.

Возможность нашего родства, казалось, не представляла для него какого-либо интереса. Эта незаинтересованность показалась мне даже, ну, не обидной, но все же неожиданной. Но я самокритически простил его. Много ли я сам интересовался своими родственниками. Мы выпили еще по бокалу. Я сказал:

— В самом деле, бог его знает. Мартенс очень распространенная фамилия. Я из Пярну и о вильяндиских Мартенсах не могу сказать, родственники ли они мне…

— Для меня, разумеется, это было бы большой честью, — сказал сей господин Капп, как мне показалось — иронически, и тут же яростно вмешался в разговор между Платоном и Тартаковым о будущем репертуаре Мариинского театра.

Нет, близким родственником этот господин мне не мог быть. Что же касается его самого, то я его классифицировал: само собой разумеется, провинциальное величие. Но если он, несмотря на его своенравие и скверное знание русского языка, директор императорского училища, то, вероятно, довольно заметный музыкант. Потом он вполне защитил Вагнера contra Мейербера, и мы отхлебнули следующий глоток. Я спросил:

— Однако, господин Капп, там, в Астрахани, вы находитесь довольно далеко от подлинного музыкального мира. А попадают туда время от времени знаменитости?

— Боже мой, нет! — воскликнул господин Капп недовольно, — Только Шаляпин если иной раз приезжает, то непременно у меня бывает.

И вдруг он встал. Быстрыми, негнущимися шагами он заходил взад и вперед по другую сторону стола — выпрямив свой могучий торс, трубка в одной руке и неполный бокал вина в другой — и своим низким повелительным голосом на дубоватом русском языке, но совершенно независимо и безапелляционно распределил по местам всю европейскую музыку, от Баха до Брукнера. Творцы и эпигоны, истинное и модное, классика и скука, модернизм и тра-ля-ля… Платон слушал его явно зачарованный, а Тартаков со сдержанной улыбкой. Мы осушили очередной бокал. Я откупорил новые бутылки. Потом Тартаков остановился возле моего «Шрёдера». Сам я не настолько хорошо играю, чтобы даже в домашнем обществе что-нибудь исполнить. Только абсолютно для себя иной раз какой-нибудь шопеновский прелюд. Не хватило у меня времени учиться. Но в моем доме, разумеется, стоит первоклассный инструмент. Тартаков стал к роялю, господин Капп сел, чтобы аккомпанировать ему, и тот спел «Благословляю вас, леса». А потом исполнил арию Демона, которой двадцать пять лет назад завоевал известность. Я слушал и наблюдал. Пятидесятилетний расторопный Тартаков, при всей его избалованности, был, видимо, еще и серьезным человеком. И, несмотря на некоторую изношенность, все еще первоклассный певец. Его истории с дамами приобрели известность, что для артиста такого масштаба почти всегда неизбежно. Недавно я слышал, как некие дамы шептались между собой: «Die dicke Seligsei jetzt seine letzte Seligkeit»[184]. Она будто бы жена какого-то московского текстильного фабриканта. Я подумал: бог с ними. Однако разговоры, что он совсем не выдающийся певец и сделал карьеру только благодаря тому, что он внебрачный сын Рубинштейна, — это уже явная несправедливость, человеческая мелочность ad absurdum. В самом деле, когда-то считали Рубинштейна поразительно похожим на Бетховена, и по внешности Тартаков вполне мог быть сыном такого человека…

Когда печальный Демон излил перед нами свое отчаяние — но не так, чтобы стеклам моего буфета грозила опасность треснуть: его Демон был со вкусом темперирован для камерного выступления перед нами и при этом звучал нисколько не менее убедительно, — мы с Платоном искренне аплодировали. Музыканты вернулись к столу. Я снова наполнил наши бокалы и спросил:

— Господин Капп, а откуда родом ваш отец?

Он зажег трубку:

— Он сын сууре-яаниского кистера.

— Как, — воскликнул я, удивленный. — Послушайте, ведь сыном сууре-яаниского кистера был Кунилейд?

— Смотрите, как хорошо осведомлен господин профессор в делах наших музыкантов. Правильно, Кунилейд. Но и я тоже. На протяжении времени в Сууре-Яани было несколько кистеров. Сперва старик Сэбельман, потом мой отец.

Платон разжег камин в столовой. Я смотрел на мелькающие отражения пламени в стеклянных дверцах буфета и на скопившиеся на столе бутылки и думал, признаюсь, уже не вполне отчетливо: какие странные пунктиры проводит случай, или уж не знаю кто, между людьми, будь они родственники или нет… Тут Платон с неожиданным для него жаром провозгласил:

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже