Ну, я не утверждаю, что сейчас, когда наш узкоколейный поезд начинает замедлять ход и свет в коридоре становится красным, потому что мимо окон плывет бесконечно длинная красно-кирпичная стена здания вокзала, я не говорю, что переживаю сейчас самое глубокое в своей жизни разочарование. Боже мой, нет! Но все же это разочарование, и разочарование прямо-таки непропорционально большое.
При легком толчке, с которым поезд останавливается на станции, я поддерживаю ее за локоть.
— Одну минуту, сударыня. — Я возвращаюсь в купе, перекладываю ее чемодан на другое сиденье. Кладу газеты в портфель, к энциклопедии. Беру ее чемодан, и свой портфель, и еще эту корзинку, купленную в Мыйзакюла. Одинаково глупо оставлять ее в поезде или брать с собой. Я хватаю корзинку той же рукой, которой держу портфель, и выхожу в коридор. Из нашего вагона мы выходим только вдвоем.
— Милостивая государыня, вас здесь будут встречать?
— Нет, но это недалеко. Я возьму извозчика.
Она идет впереди меня в здание вокзала, чтобы через главный вход выйти на площадь.
— Одну секунду, сударыня.
Она останавливается посреди зала ожидания, под четырехметровой пальмой, которую маленький город из гордости, что он узловая станция, посадил посреди каменного пола в открытый грунт. Она вопросительно оборачивается ко мне. Красивая, свежая, любопытная женщина. Женщина, вызывающая любопытство. Широкие поля ее коричневой кружевной шляпы приподнимаются спереди над серо-голубыми круглыми глазами и касаются зеленого веера пальмы. И эта женщина, и это дерево посреди казенного станционного зала, в сущности, совершенно неожиданны…
— Господин профессор, вы что-то сказали?
— Да, да. Пусть будет так. Ничего не поделаешь. Возьмите извозчика. Я помогу вам донести чемодан. Но не сразу. Но не сейчас. Через час.
Я говорю с ней, как старый charmeur[186]
. Тоном, почти забытым мною, но который время от времени я вспоминал в разговорах с госпожой Христиансен. Когда-то я прибегал к этому тону со многими женщинами. И с Кати, до того, как мы поженились, и в первые годы нашей брачной жизни. Пока он постепенно не уступил место повседневной манере разговора. Когда уже не очень внимательно следишь за тем, какое впечатление она оставляет. Я продолжаю — сам не знаю почему — со странной горячностью, до смешного проникновенным голосом:— Милостивая государыня, прошу вас, посидим там. В ресторане. Выпьем чашку кофе с рюмкой ликера. Познакомимся. Поближе… — Как будто не было для этого времени в вагоне. В те часы, когда я в присутствии дамы постыдно клевал носом. Но я же мастер выбирать тон, чтобы убеждать людей и в самых для меня щекотливых положениях. У меня по этому поводу есть целая теория, возникшая из личного опыта. Прежде всего, говорить с представителем каждого народа, помня о его национальности. С немцами сложно, научно, при этом с резкими, хлесткими окончаниями фраз, как щелк застегнутой пряжки на поясе, стягивающем академическое прусское пивное брюхо. С французами — плавно, амюзантно, с какими-нибудь слегка фривольными каламбурами и, в зависимости от партнера, с цитатами из Вольтера или Ларошфуко. С англичанами — сдержанно, сухо, спортивно, с подперченными историческими анекдотами. Прежде всего с учетом национальности, но в то же время — соответственно индивидуальности партнера. А с женщинами даже в первую очередь именно так. В данном случае еще более индивидуализирование, потому что опыта убеждения эстонцев у меня почти нет… Все это как-то смехотворно промелькнуло у меня в сознании, я ощутил бесполезность моей теории и практики в разговоре с этой женщиной, одновременно понимая, что я даже не знаю, как говорить с ней индивидуально. А еще то, что тон моего разговора становится все настойчивее и — бог ты мой! — даже более умоляющим, чем мне хотелось бы: — Дорогая сударыня, поймите меня, я вообще никогда прежде не встречал подобной вам молодой дамы — эстонской дамы…
— Вполне возможно, — она улыбается, и я не понимаю, только ли польщено или немного досадливо, но во всяком случае самоуверенно, что одновременно смешно, плачевно и замечательно, — но, господин профессор…
Я прерываю ее. Я говорю: