Я кладу портфель и сажусь. Лицом по движению, как я, при возможности, предпочитаю. Сажусь, смотрю на портфель рядом с собой и каким-то странным образом чувствую, что и этот груз перестал меня тяготить. Достаточно мне захотеть, и я — свободен. И тогда делаю именно так, как намеревался: прислоняюсь затылком к сине-голубому прохладному чехлу, закрываю глаза и шепчу:
— Кати…
Да, я знаю: ты уже здесь. Ты сидишь напротив меня на полосатом сине-белом сиденье. Я не стану открывать глаза. К чему? С закрытыми глазами я еще лучше вижу тебя. Твое маленькое лицо в раме черных гладко прилегающих волос с трогательной проседью на висках. Твое милое маленькое лицо, все еще бледное после затяжного зимнего бронхита. Высокие арки твоих бровей, немножко иконописные, как я говорил, и большие, внимательные, темно-серые глаза. И твой маленький рот, который ты, вопреки своим дамским привычкам, редко подкрашиваешь, но никогда не забываешь освежать бесцветным цветочным кремом. Так что я и сейчас, на расстоянии метра, чувствую легкий запах поля. Твои губы слегка приоткрыты в напряженном вопросе, а верхняя губа дрогнула в ожидании нежданной беды.
Кати, не тревожься. Во имя нашей откровенности, которой мы завтра положим начало, я должен тебе признаться: мне правда почему-то страшно. Но, Кати, чем ты ко мне ближе, тем дальше уходит страх. Знаешь, все-таки в последнее время я иногда думал о смерти. Ловил себя на этой мысли. В моем возрасте это, пожалуй, естественно. Но не сейчас. Нет-нет. Знаешь, недавно я написал автобиографию. Сто густо исписанных страниц. На машинке. В четырех экземплярах. И роздал четырем близким друзьям для личного прочтения. Но скоро я забрал их обратно и положил в письменный стол. Сейчас они на Пантелеймоновской, в левом нижнем ящике моего стола. Ящик заперт. Потому что один из тех четырех прочел не только сам. Хорошо. Я не утверждаю, что этот человек оказался предателем. Но он злоупотребил моим доверием. Неважно, кто это. Его имени я тебе не назову. Это ведь не нарушает нашу полную откровенность?! Или ты считаешь, что нарушает? Хорошо, завтра, когда мы будем говорить об этом в Сестрорецке у моря, я спрошу тебя, действительно ли ты так считаешь. Но я надеюсь, что ты так не думаешь. Одним из этих четырех был Платон. В письме, в котором я просил его вернуть мне экземпляр, я объяснил ему причину. Я писал, что не сомневаюсь в том, что он поступил с моей автобиографией деликатно. В этом я был уверен. Я напомнил ему, что из них четверых он был единственный, кто по прочтении сказал мне, что столь откровенная исповедь, очутись она в недостойных доверия руках, может оказаться опасной. Вот как я закончил письмо: «Дорогой Платон Львович! Вы совершенно не виноваты в том, что мне приходится и у вас просить свою рукопись обратно. Если пожелаете, то в случае моей смерти вы сможете получить ее у моих душеприказчиков и поступить с ней, как вам подскажет совесть. Но все же не подумайте, дорогой Платон Львович, что я готовлюсь к смерти. Право, нет». Кати, я вспоминаю сейчас об этом только для того, чтобы спросить и себя, и тебя: может ли подобное отрицание — могло ли оно быть? — совершенно свободно от утверждения?!