Читаем Раквереский роман. Уход профессора Мартенса полностью

В течение зимы, месяца четыре или даже больше, я не бывал в городе, за исключением рождественского сочельника и двух-трех воскресений после рождества, когда водил мальчиков в церковь. И один раз ходил в аптеку за ушными каплями. Да и горожане не спешили вступать со мной в разговор, все-таки я служил на мызе. Даже если некоторые из них мне доверяли. И тем более не стремились они приблизиться ко мне, когда я ходил в церковь с моими воспитанниками. Ушные капли я получил у Шлютера, с которым мы не были особенно знакомы. Мимоходом я спросил про Рихмана, и Шлютер сказал, что принципал уехал в Симуна или еще куда-то. Так что никакие городские новости для меня не доходили. Не считая тех, которые я случайно слышал на мызе от Тийо или еще от кого-нибудь: трактирщик Розенмарк купил у купца Хартмана дом в начале Длинной улицы и поселился там со своей молодой женой. И в этот бывший хартмановский дом я в тот мартовский вечер и пошел.

Зачем?

Я пытался себе ответить на этот вопрос. И сделал это, кажется, без особого труда: не из желания служить интересам госпожи Тизенхаузен. Конечно же я мог ей сказать: «Нет, сударыня, я готов учить сыновей вашей дочери. И я готов составить для вас ту или иную официальную бумагу — если ваша гордость или ваша излишне нервная манера писать не позволяет вам этого делать самой. Но ваши тайные приказы я выполнять не буду». Конечно, я мог это сказать. Никто мне рта не зажимал. Кроме меня самого. Вполне вероятно, что после этого госпожа выгнала бы меня с мызы, и в тех краях я остался бы без хлеба. Но не из боязни, что она так поступит, воздержался я от такого ответа. Во всяком случае, так мне кажется. Или даже если страх быть уволенным все же оказал влияние на мое согласие, то лишь отчасти. Решающей была возможность свободно бывать в городе, которую мне давало это распоряжение. Мне уже не требовалось прикрывать свои уходы прогулками в дубровнике или бог знает где еще или выдумывать, что я заснул за карточным столом, на что я был готов, если бы она потребовала от меня объяснений о моих прошлогодних летних походах. Теперь же ее приказание позволило мне свободно общаться с городским людом. Ощущения этой крупицы свободы — настоящей или воображаемой мною, как угодно, — мне было достаточно, чтоб освободить от зажима пружины моего собственного, всю зиму неутоленного интереса к городу. Первая пружина: разумеется, интерес к жизни Мааде, интерес, смешанный с сожалением, презрением, жалостью и бог его знает чем еще. Вторая: неожиданно втянутый летом в тяжбу между городом и мызой, я невольно все с большим интересом стал присматриваться к этой странной борьбе. И третья: взрыв любопытства, вызванный поручением госпожи Тизенхаузен, — может ли на самом деле ее рассказ про графа Сиверса в какой-то мере соответствовать истине?! Я хочу сказать: в моем молчаливом послушании сработали все эти пружины. Я не скрываю и того, что, в-четвертых, здесь участвовали и, скажем, мои природная готовность и стремление, вопреки внутреннему сопротивлению и насмешкам, безупречно и ловко выполнять приказы, данные мне лицом, выше меня стоящим по рождению. И, в-пятых, возможно, что уже тогда, в тот мартовский вечер, у меня зародилось намерение, выполняя ее приказы, сделать нечто совсем другое.

Итак, я надел свои новые брюки, Мааде и Иохана свадебные брюки, начистил сшитые папашей Симсоном башмаки, насколько они еще способны были блестеть, повязал на шею чистый платок и старательно вычистил щеткой свой воскресный, уже потертый на локтях сюртук. Сюртук у меня был. Но сверху я мог надеть то единственное, что у меня имелось: короткую пелерину, подбитую местами вытертым телячьим мехом, которая, правда, была нисколько не хуже моей заячьей шапки-ушанки. Честно говоря, бедность моей одежды, соответствующая моим жалким доходам, была мне очевидна. Где-то подспудно в моих мыслях и чувствах сознание этого присутствовало всегда, но обычно я весьма успешно его игнорировал. В тот вечер, когда я вышел из господского дома и зашагал по скользким оледеневшим колдобинам к городу, бедность моей одежды показалась мне вдруг постыдной. Хотя было уже сумеречно и ни на дороге к мызе, ни на Рыцарской улице не было ни души. И поскольку причина моего стыда была так пошло видна насквозь, мне было вдвойне стыдно. Но, возбужденный горько-сладким любопытством, — рядом, под и над этим стыдом — я был как будто немножко пьян.

Перейти на страницу:

Похожие книги