Я слышал, с каким удовольствием люди, сидевшие за столом, прихлебывали горячий чай, и приступил к решающей части моей речи. Я говорил им, что положение эстляндских общин внимательно обсуждалось в Бертельсдорфе и что о них говорили с похвалой и заботой. Так много здесь преданных братьев и сестер. Какие верные и ревностные общины! И такая нищета. Вот почему у общинных старшин, памятующих о чудесном предназначении графа Цинцендорфа, возникла мысль, разъяснять которую я и послан: не найдется ли в самой Эстляндии среди ее дворянства такой могущественный и влиятельный человек, который пока еще находится на полпути к истине? А если вспомнить о самом Цинцендорфе, то это, может быть, какой-нибудь граф? Такой, которому старшины могли бы исподволь указывать путь ко Христу, если сам он его еще не нашел, и за которого общины могли бы молиться, дабы он пришел к нему. И который, с божьей помощью, стал бы опорой братьев и оказывал им помощь вплоть до императрицыного двора… Я говорил им: «В Таллине есть господа, сочувствующие братьям, — кое-кто из Штакельбергов, кое-кто из Бревернов, но они не из влиятельных, это первое. А второе — все они чистокровные немцы, и хотя и тянутся к Иисусу, но их дворянская спесь несокрушима. Вот почему для наших братских общин было бы особым счастьем, если бы нам удалось где-нибудь здесь, в Эстляндской губернии, найти важного господина, который мог бы замолвить в Петербурге веское слово, к которому прислушались бы даже при дворе императрицы, но в жилах которого текла бы, пусть даже тайно от всего света, кровь простого здешнего человека!»
В том, что я говорил дальше, я сомневался еще больше, чем в сказанном до того, но мне нужно было на понятном языке довести свою мысль до логического конца. Я сказал: «Ибо подобный человек поймет искупающее чудо крови Иисуса, искупающее чудо ран бога-сына и сына плотника лучше, чем кто-либо другой среди сословия, к которому он принадлежит. И если он это поймет и в покорности примкнет к нашему братству, то для наших общин это обернется неисчислимой, непредсказуемой благодатью…» В заключение я сказал: «Итак, я заклинаю вас: если кто-нибудь нечто подобное слышал или услышит в дальнейшем, дайте знать старшинам. Чтобы наши старшины и попечители могли избрать, взвесить и решить, о чьем пробуждении нам следует молиться, кто должен стать нашим оплотом».
Мгновение я ждал, оказали ли мои слова какое-либо действие. Но ничего не последовало. Только оба близнеца маленькими деревянными ложками выскребали сахар, застрявший в трещинах их деревянных чайных мисочек, — кып-кып-кып. Теперь мне надлежало спросить жителей усадьбы про их заботы, про часы молений, про их проповедников. Но после пережитого напряжения ощущение чисто физического освобождения было слишком властным. Я был просто не в силах. Единственное, на что я еще был способен, это сложить руки и молиться. Молча. Про себя: «Господи боже, прошу тебя — если ты существуешь, — прости меня, что, поминая твое имя, я разыграл комедию, но иначе поступить я не сумел. Сделай, господи, чтобы все, мною здесь сказанное, бесследно исчезло, как камень в колодце. Ибо если они в самом деле, следуя моим словам, откроют мне след, за которым я охочусь, моя ответственность умножится в неожиданном направлении — сейчас я это понял — настолько, что я — даже не знаю, что бы я стал делать…»
Я пробормотал «аминь», встал и попрощался. Я не решился их благословить, что надлежало бы сделать, исходя из моей роли. Хозяин Юри вышел со мною, чтобы привести лошадь.
Посреди почти уже темного двора он тихо сказал мне:
— Погоди. Точно-то я не знаю. Но в ответ на твои слова скажу тебе про то, что видал и слыхал.
Мы вошли в конюшню и стали у моей лошади — в почти полной темноте между нами была только лошадиная морда, — и Юри полушепотом рассказал:
— Когда мне было, должно быть, семь или восемь лет, здесь, у Йыэрюютов, недолгое время жили один парень — наверно, в ту пору ему было лет двадцать — и того же возраста девица, они приходились моему отцу сводными братом и сестрой. Дед не вернулся со шведской войны, а их мать, дедова вторая жена, померла во время большой чумы. Сами же они — этот парень и девушка — вскоре отсюдова пропали, помню, что он был безбожный озорник, а позже я слыхал, что немало девушек плакало по нем, а он будто бы стал лакеем на Раквереской мызе. И сестру свою забрал с собой, она вышла замуж. А про этого парня, про этого неродного моего дядю, говорили, будто бы он бежал в Петербург. И будто бы стал там очень важным барином. Только навряд ли такой станет опорой для наших братьев. А после твоих слов я подумал, ежели господь того пожелает…
— А как его звали?
— Каарел.
— А теперь как?
— Ну, дак небось так же, Каарел?
— А фамилия?
— Этого я не знаю.
— А за кого вышла его сестра?
— Вот это я могу сказать. За сапожника Симсона. Она здесь, неподалеку, в городе Раквере.
Я крепко вцепился в жесткую лошадиную гриву. От неожиданности у меня подкосились колени.
— А ты с его сестрой дела не имеешь?