Солдаты вбили в старый настил, наполовину занесенный растоптанной в грязь землей, четыре сваи, образовавшие квадрат, каждая сторона которого составляла локтей двадцать. Между сваями натянули канат. Перед ним топтались зрители. С мызы пришло около дюжины человек, не больше. Но городских жителей набралась большая мрачная толпа. Позже, когда я уже знал, как мало в городе обитателей, я понял, что из каждых десяти наверняка пришло восемь. Я протискался между их затылками, скулами и каменными лицами к самой веревке. Взялся за шершавый, посеревший от долгого употребления канат и подумал с некоторой опаской: этот порядком истертый канат, в сущности, пугающе непрочный рубеж между избиваемыми и неизбиваемыми… И тут в сопровождении солдат привели тех, кто подлежал порке, — четырех глухо молчащих мужчин с угловатыми, бледными, заросшими щетиной лицами, в самом деле больше похожих на крестьян, чем на городских жителей; двое, правда, были обуты сапоги, но двое — в заляпанные грязью постолы. Они ли молча. Я спросил плотно обступивших меня людей, их зовут, я несколько раз повторил свой вопрос и на эстонском и на немецком, и по ответам, процеженным сквозь зубы понял, что ко мне, человеку с мызы, отношение сейчас самое что ни на есть враждебное. И что ближе стоявший ко мне мужчина лет шестидесяти, которого первым бросили ничком на солому, — сапожник Адам Сим-сон, рядом с ним — подмастерье мясника, молодой Каарел Ламмас, следующий — очень щуплый, бледный человек — подмастерье слесаря Юхан Тонн, а последний, четвертый, — бобыль Калдаалусский Яаак. Мгновение спустя все четверо уже лежали вниз лицом, притиснутые к земле, у каждого на ногах и на загривке сидел солдат, и тут поручик, держа в руке трепетавший на ветру листок, приступил к оглашению решения оберландгерихта:
— «