Стенки ямы оказались отвесными. На ощупь Николь решила, что материал их представляет нечто среднее между металлом и камнем. Они были холодными… очень холодными. Никаких трещин, складок, за которые можно было бы уцепиться, поставить ногу, ничто не позволяло надеяться, что отсюда можно вылезти. Она попыталась порезать поверхность своими медицинскими инструментами и не смогла оставить даже царапины.
Разочарованная Николь отправилась к куче. Надо было посмотреть, нельзя ли приспособить куски металла в качестве какой-нибудь опоры, чтобы подняться до места, откуда уже можно вылезти наверх самостоятельно. Ничего вдохновляющего. Металлические куски оказались короткими и тонкими. Объем кучи свидетельствовал, что опереться на нее никак не удастся.
Слегка перекусив, Николь еще более приуныла. Она вспомнила, что, прихватив с собой лишнее медицинское оборудование для Такагиси, мало взяла пищи и воды. Даже если экономить, воды хватит на день, а пищи — не более чем на тридцать шесть часов.
Она посветила фонариком в крышу амбара. Луч отразился от крыши. Этот вид напомнил ей о событиях, предшествовавших падению. Николь вспомнила, насколько громче сделался сигнал тревоги, едва они вышли из амбара. „Отлично, — подумала она в отчаянии, — сюда радиоволны пройти не могут. Неудивительно, что меня не слышат“.
Николь заснула — ничего другого не оставалось. Восемь часов спустя ее пробудил кошмар. С отцом и дочерью она сидела в очаровательном провинциальном ресторанчике где-то во Франции. Был великолепный весенний день. Николь разглядывала цветы в садике возле ресторана. Пришел официант, поставил перед Женевьевой тарелку тушеных в масле и травах улиток, подал Пьеру целую горку цыплятины с грибами и винным соусом. Потом улыбнулся и ушел. До Николь вдруг дошло, что для
Ей не приходилось еще по-настоящему голодать. Даже во время поро, когда львята утащили ее еду, Николь не пришлось ощутить голода во всей его тяжести. Перед тем как заснуть, она сказала себе, что будет экономить еду, но тогда голод еще не мучил ее. Теперь же дрожащими руками она полезла в пакет с едой и едва не съела все сразу. Завернула скудные остатки, сунула в какой-то карман и спрятала лицо в ладонях. Потом разрешила себе поплакать — впервые после падения, подумать, что смерть от голода — злая смерть. Попыталась представить, как будет терять силы и наконец умрет. Постепенно ли будет слабеть она, ощущая ужас неотвратимости? „Пусть же смерть придет сразу“, — проговорила Николь, оставив всякую надежду. Во тьме светились только цифры на ее часах, отсчитывавших последние, самые драгоценные минуты ее жизни.
Прошло несколько часов. Николь слабела и приходила во все большее отчаяние. Она сидела в углу ямы, склонив голову. И когда была уже готова полностью сдаться и смириться с неизбежностью смерти, внутри нее ожил иной голос — уверенный, оптимистичный, — отказавший ей в праве на поражение. Он говорил:
Надежда на то, что ее спасут, еще не оставила Николь. Но она была практичной женщиной, и логика подсказывала, что жизни ей отведено скорее всего не более нескольких часов. Неторопливо блуждая в глубинах памяти, Николь поплакала, не сдерживая себя, проливая прежние слезы счастья, сладкие и жгучие, отдавая себе отчет в том, что в последний раз, быть может, погружается в воспоминания.
Она наугад блуждала в них — заново переживала, не обобщала, не взвешивала, не сопоставляла. Просто переживала в том порядке, в каком приходили к ней события, преобразуя их и обогащая нынешним опытом.
Особое место в памяти занимала мать. Та умерла, когда Николь было только десять, и теперь вспоминалась королевой или богиней. Анави Тиассо действительно была по-королевски прекрасна — угольно-черная африканка с немыслимой статью. Воспоминания о ней были озарены мягким, ласковым светом. Она вспомнила, как в гостиной их дома в Шилли-Мазарин мать жестом подзывала ее к себе на колени. Вечером перед сном Анави всегда читала дочери какую-нибудь книгу, чаще всего это были сказки о принцах, замках, прекрасных и счастливых людях, преодолевающих любые преграды. Сочный и мягкий голос матери… Потом она пела Николь колыбельную и веки ее тяжелели и тяжелели.
Воскресные дни в ее детстве всегда были особенными. Весной они отправлялись в парк и играли на просторных травянистых лужайках. Мать учила Николь бегать. Кроха никогда не видела, чтобы кто-нибудь бежал по этим лугам с той же грацией, что и ее мать, бывшая в молодости спринтером международного класса.