Потом тетка отдала мне эту фотографию. Сначала я хотела увезти ее без рамки, но она удивленно посмотрела на меня. Как будто я хотела взять с собой килограмм картошки и при этом вернуть ей мешок. Она выхватила у меня фотографию и вправила увеличенное в фотошопе мамино лицо обратно, в темно-синюю с позолоченной косичкой рамку. Я привезла его фото в Москву. На нем мама улыбается, на шее у нее сверкают перепутанные между собой тонкие золотые цепочки, а глаза горят. Это день крестин моей троюродной сестры, мама была ее крестной матерью. Фото коллективное, на нем были еще измученная родами тетка и розовый нежный младенец, которого мама аккуратно прижимала к себе. Тетка попросила сотрудниц похоронного агентства вырезать маму, они вырезали ее голову и размыли светло-голубым цветом фон – стоявшую за ней этажерку, заваленную ползунками и видеокассетами. На этом фото мама радостная и загадочная, как голливудская звезда, стоит вполоборота и смотрит в объектив. Ее темно-золотая от загара кожа блестит, а темная коричневая родинка на шее придает ей какой-то немного порочный флер. У меня тоже есть такая родинка на шее. Ровно в том месте, где была мамина. Овальная точечка потемневшей выпуклой кожи вносит симпатичную асимметрию. Мама смотрит с этой фотографии, и за ее спиной – светло-голубое бесконечное пространство. Она как будто парит где-то там. Светло-голубой дымкой похоронные верстальщики создают эффект вечности и света, льющегося оттуда к нам, в мир живых.
Эта фотография стоит в кухне на микроволновке, не знаю, почему я не поставила ее в комнату, на рабочий стол или подоконник. Въехав в новую съемную квартиру, я первым делом поставила мамино фото на микроволновую печь. Голубой задник хорошо сочетается с антуражем кухни – она вся хранит в себе стиль конца девяностых и начала нулевых: обои с мраморным принтом, тяжелый мягкий коричневый уголок. Мама любила такие кухни, покупала в свою кухню коричневый уголок и клеила светлые обои под мрамор. Эта кухня, на которой я теперь провожу много времени, когда работаю, пишу и ем, вся похожа на маму. Иногда мне кажется, что если я обернусь, то увижу ее профиль. Она будет стоять в желтом цыплячьем халате на замочке с розовыми от воды аккуратными руками и выкрашенными в баклажанный цвет волосами, забранными заколкой-крабом. Иногда я даже слышу запах нашей кухни. Мама все еще здесь.
В «Багульник» мы привезли спирт и соленья, остальным нас кормили сотрудницы банкетного зала. Они приносили салат «Цезарь» в маленьких квадратных розетках, салат был с большими сухарями и жирным майонезом. Потом был прозрачный жирный суп-лапша и второе – румяная ножка курицы и толченый картофель. Все было немного казенное и холодное, но я съела все три блюда одно за другим, потому что меня учили, что на поминках нужно доедать все до последней крошки.
После первых двух рюмок мужчины и некоторые из женщины вышли курить. Я вышла вместе с ними. Многие спрашивали меня, чем я занимаюсь. Я не могла толком объяснить, что делаю на своей работе. О стихах я не говорила. Сказала только, что работаю на административной должности в государственной галерее. Когда они спрашивали, что именно я делаю там, я немного мялась и начинала рассказывать о том, что общаюсь с художниками, планирую и придумываю выставки. Моя работа казалась мне бестолковой и пустой здесь, и я казалась себе оторванной от них от всех. Бестелесной и чужой.
Свет был белый и большой, как если бы он был бесконечной моей болью и утратой. Но я ничего не чувствовала. Наше с мамой большое путешествие из Волжского в Усть-Илимск фактически закончилось. Но оно продолжает разворачиваться внутри меня. Как долгая ночная дорога.
V
And what I wanted from you, Mother, was this:
that in giving me life, you still remain alive.
Ты научила меня говорить. Ты научила меня читать. Ты научила меня писать. Ты подарила мне язык. Язык, которым сегодня я пишу о тебе. Язык, которым я называю вещи мира. Я называю землю и дерево, называю стакан, цветок и правду. Я даю оценки – это хорошо и это плохо. Все это я делаю на твоем языке.
Твой язык – очень твердый язык, он неповоротливый язык и тесный. В него с трудом попадают новые слова и вещи. Я злюсь так, как злилась ты, я чувствую, я ненавижу так, как это делала ты.
Я чувствую твоим языком. И тебя твоим языком излагаю. Излагаю твою жизнь и твое умирание, твой взгляд и твою боль.
И ни разу до этого я не обратилась к тебе. Я говорила и писала о тебе и тебя: она, мама, мать, ее. Но не писала тебе: