— Да ведь это же хлеба, они эвон как в это лето вымахали! — засмеялся юноша, останавливаясь у обочины проселочной дороги, поросшей чахлым полынком. — Колосья — плеча моего касаются!
Вокруг — на много километров — глухая, беспробудная тишина. Лишь изредка загудит пчела или пикнет затаившийся в гуще хлебов перепел.
Художника Гордей застал на пороге сторожки. Вблизи крыльца, на тагане, варилась картошка скороспелка. Над прокопченным чугунком пузырилась серного цвета пена. Тут же стоял треножник с этюдником.
— Работать к нам пришел? — спросил исхудалый, все еще не оправившийся от недоедания мужчина, окидывая живым, лучистым взглядом переступающего с ноги на ногу рослого юношу с копной русых, давно не стриженных волос. — Моя орава по домам разбежалась: нынче получка была. К тому же новыми спецовками я их оделил. Еле выдрал из глотки начальства!
И он, не старый еще человек, но уже с мучнистыми висками, от души рассмеялся. И опять напористо повторил:
— Значит, работать к нам? Будешь стараться, и тебе спецовку добьюсь!
— Нет… я… я в колхозе на жнейке, — путаясь в словах, стушевался Гордей. — Сказали: художник вы. Я и…
— Рисуешь? Ага?.. Ну, садись давай. Сейчас картошка сварится, ужинать будем. Поговорим.
Вот к нему-то — Аршаку Никитычу — и зачастил с того вечера Гордей. Ни осенняя слякоть, ни крещенские морозы, ни беспросветная коловерть азиатских буранов, налетавших кровожадными ястребами из степного Заволжья, не могли удержать дома упрямого юношу, если он надумал пойти на Кармалинский хутор. Случалось, Гордей и ночевать оставался у художника.
Оказалось, они оба нужны были друг другу — с академическим образованием живописец, до революции учившийся в Париже, и деревенский подросток-волгарь, кроме Самарска — областного города, нигде еще не побывавший, зато знающий как свои пять пальцев и гибельные волжские омуты, и жигулевские обрывистые курганы, с головокружительной выси которых жадный молодой взгляд охватывал «космическую» беспредельность заречных далей, и тишайшие заводи с царственными кувшинками на Усолке, и древний Муранский бор с корабельной сосной. Знал Гордей и старых мастеров гончарного дела, доживающих свой век на пригретых солнцем завалинках да на просторных утешительных печках, в разумных советах которых позарез нуждался неопытный директор кустарного заводика.
«Когда на другой год уходил в армию, Аршак Никитыч расцеловал меня, как сына родного, и альбомчик самодельный подарил, — вспоминал художник. — «Рисуй, Гордей! Везде рисуй! Будешь в окопах — и там рисуй! Улучил свободную минуту — хватай карандаш, наброски делай, руку набивай!» — до сих пор помню советы учителя. В конце сорок четвертого — к тому времени не раз и не два попадал в разные перетурки, получил от Аршака Никитыча письмо… тоже до сих пор помню. Спрашивал: есть ли успехи в ратных делах, не потерял ли его альбомчик, и с гордостью делился своей радостью: непослушные когда-то сорвиголовы перевыполняли план по производству балакирей, кружек, обеденных мисок, в которых остро нуждались в те тяжелые годы и госпитали, и местные жители».
Гордей скомкал подушку, оперся о нее локтем, не заметив скатившейся на пол тяжелой книги, которую он читал утром. И снова поглядел в окно.
Теплоход приближался к невзрачной, кривобокой пристанишке забытого самим богом рабочего поселка. Над крышами двухэтажных, барачного типа, бревенчатых домов зловеще нависали, клубясь, фиолетово-дымные тучи.
«А ведь я видел… этот поселок, — с недоумением пожал плечами художник, опуская на пол ноги. — Но где? И когда?.. Вон и разнузданные лошадки пасутся на лужайке-пятачке. Я их тоже видел».
Приблизился к окну.
— Чалку, чалку бросай, басурманин! — зычно гаркнул в этот миг пристанский матрос в клеенчатом голубом дождевике — должно быть, женском.
И тотчас с носа теплохода взвилась змеей чалка. Пролетела над головой матроса с растрепанными ветром волосами — жесткими, что тебе конский хвост, и упала где-то позади него.
— На выставке видел. На одном из холстов Стожарова… почти точь-в-точь такой же поселок изображен, — вслух сказал Гордей. — Талантища непомерного был человек. Жалко — сгорел рано.
Поднял с пола книгу «Древнерусское искусство о собрании Павла Корина». Положил на стол. И все думая о Стожарове — живописце необыкновенного трудолюбия, принялся набрасывать в свой альбом лепившиеся по горе добротные дома с крестовинами антенн. Сейчас они так отчетливо резко обозначились на фоне снежных облаков, неизвестно откуда вдруг появившихся на смену устрашающе грозным — чернильно-черным.
Глава одиннадцатая
Небо чуть посветлело, перестал и надоедливый дождь. Надолго ли? Самая пора поразмяться — решил Гордей.
Забулдыга ветер ярился на просторе, будоража Волгу. Нескончаемой чередой неслись навстречу теплоходу мутные, порыжелые от песка, валы.
Какое-то время с дотошной сосредоточенностью всматривался художник в набегавшие на острый нос судна злые пенные гребни. Обжигающе студеные брызги долетали даже до палубы второго этажа. Но валивший с ног ветер прогнал Гордея на корму в затишье.