Когда-то он в известной степени мог давать этой страсти отпор, хотя периодически предавался ей неумеренно. Однако после того как у него отобрали жену и детей, после того как он очутился на земле без опоры и поддержки, не имея куда прислониться, порок завладел им полностью и все более и более ослаблял душевное сопротивление. Он состоял чиновником на службе одного страхового общества, чем-то вроде старшего писаря, с окладом в девяносто рейхсмарок в месяц чистыми. В недееспособном состоянии, однако, стал виновником грубых нарушений и в конце концов после многочисленных предупреждений был уволен как сотрудник, на которого нельзя более положиться.
Ясно, что это вовсе не имело следствием нравственный рост Пипзама, что теперь он еще больше оказался подвержен распаду. Надобно вам знать, что несчастье убивает человеческое достоинство, — такие вещи все-таки хорошо бы немного понимать. С несчастьем связано одно странное и зловещее обстоятельство. Бесполезно уверять себя в собственной невиновности: в большинстве случаев человек будет презирать себя за свое несчастье. Но презрение к себе и порок находятся в самом жутком взаимодействии, они сближаются, работают друг на друга, и выходит кошмар. Так случилось и с Пипзамом. Он пил, поскольку не уважал себя, и все меньше и меньше уважал себя, поскольку очередное посрамление благих намерений поглощало его веру в себя. Дома, в платяном шкафу, у него обычно стояла бутылка с ядовито-желтой жидкостью, из осторожности мы не приводим ее названия. Перед этим шкафом Лобгот Пипзам уже не раз стоял буквально на коленях, кусая себе язык, и тем не менее в итоге оказывался повержен… Мы без особого удовольствия рассказываем подобные вещи, но они все же поучительны. Теперь он шел по дороге на кладбище, упирая перед собой в землю черную трость. Мягкий ветерок овевал даже его нос, но он этого не замечал. Приподняв брови, пустыми, угрюмыми глазами он уставился в мир, несчастный, конченый человек. Внезапно он услышал позади себя звуки и прислушался: тихое, с большой скоростью приближавшееся издалека шуршание. Он обернулся и замер… То был велосипед, пневматические детали которого хрустели по слегка усыпанной гравием земле, он несся во весь опор, но затем замедлил темп, так как на пути у него стоял Пипзам.
В седле сидел молодой человек, юноша, беззаботный отдыхающий. Ах, Боже мой, он вовсе не притязал на то, чтобы его причислили к блистательным, великим мира сего! Он ехал на изделии среднего качества, не важно, какой марки, на велосипеде, если прикинуть на глазок, марок за двести. И на нем он, только выехав из города, мчался по первозданной природе, крутя блестящие педали, ура-а! Пестрая рубашка с серой поверх курткой, спортивные гамаши, на голове — нахальнейшая кепочка, издевательство, а не кепочка: в коричневую клетку и с пуговицей на макушке. А из-под нее выбивалось бог знает что, копна густых светлых волос, во все стороны торчавших надо лбом. Глаза — ярко-голубые. Он мчался, как сама жизнь, и зазвонил в звоночек, однако Пипзам не сдвинулся ни на волос. Он стоял и с неподвижным лицом смотрел на жизнь.
Жизнь бросила на него раздосадованный взгляд и медленно объехала, тогда Пипзам также двинулся вперед. А нагнав жизнь, медленно, многозначительно произнес:
— Номер девять тысяч семьсот семь.
Затем сжал губы и сосредоточенно уставился под ноги, чувствуя на себе ошеломленный взгляд жизни. Та обернулась и, схватившись одной рукой за седло, совсем сбавила скорость.
— Что? — спросила она.
— Номер девять тысяч семьсот семь, — повторил Пипзам. — О, ничего. Я буду на вас жаловаться.
— Жаловаться, на меня? — переспросила жизнь, снова обернулась и поехала еще медленнее, так что пришлось с трудом балансировать рулем, выворачивая его на стороны…
— Именно, — ответил Пипзам с расстояния пяти-шести шагов.
— На что? — спросила жизнь, сойдя с велосипеда и представ воплощенным вопросом.
— Вы сами прекрасно понимаете.
— Нет, не понимаю.
— Должны понимать.
— Но я не понимаю, — сказала жизнь, — и признаться, меня это ничуть не интересует.
И она развернулась к велосипеду, намереваясь на него сесть. Да, чего уж там, за словом в карман не полезет.
— Я буду жаловаться на вас за то, что вы едете здесь, не там, по шоссе, а здесь, по дороге на кладбище, — сказал Пипзам.
— Но, сударь, — ответила жизнь, снова обернувшись с досадливым и нетерпеливым смехом… — Тут вся дорога исполосована велосипедными шинами… Тут все ездят…
— Это мне совершенно все равно, — возразил Пипзам. — Я буду на вас жаловаться.
— Ну что ж, поступайте как знаете! — воскликнула жизнь, садясь на велосипед.
И действительно села, и нисколько не смутилась, когда с ходу не удалось; затем один-единственный раз оттолкнулась от земли, попрочнее уселась в седло и принялась давить на педали, чтобы снова набрать темп, соответствующий ее темпераменту.
— Если вы и дальше будете ехать здесь, по дороге на кладбище, то я точно буду на вас жаловаться, — высоким, дрожащим голосом проговорил Пипзам.