Говорили о последнем письме Чехова-старшего, сидевшего в редакции «Нового времени», о ночной грозе, о том, что лето проходит и сегодня пастухи уже в тулупах гнали стадо, о том, что третий Спас подвёл и будет неурожай, а возможно, и голод, а об его отношении к её жестокому рассказу Маша не услышала ни слова. Сняв пенсне, он смотрел в окно на поле, съёжившееся под угрюмой предосенней хмарью, и пытался разглядеть крыши села Даньково и белый дом с террасой и мезонином.
— Ну-с, «Дуэль» я всё-таки заканчиваю и посылаю. Фамилия героя что-то не очень мне нравится. Ладзиевский. Не будут говорить, что Чехов в «Новом времени» хорошо отделал полячишку? Как ты думаешь?
— Кто-нибудь, может, и скажет.
— Пошлю так, а Алексей Сергеевич свежим взглядом посмотрит и подскажет. Ты согласна?
Маша согласилась — она почти всегда соглашалась с его литературными решениями, но говорила о его работе да и о своей живописи как о чём-то не очень важном. Наверное, для женщины искусство не может быть главным в жизни. Для женщины главное в жизни — жизнь.
Уже взявшись за ручку двери, Маша остановилась и повернулась к брату. Он посмотрел на неё строго: неужели всё-таки спросит о
— Да. Что-то я ещё хотела...
Неужели осмелится?
— Киселёвы собираются уезжать. Пакуют вещи.
Не осмелилась.
— Жаль. Не с кем будет играть в пикет. Третьего дня я получил великолепный карт-бланш.
— Да. Вот что. Приехал какой-то моряк. Хочет тебя видеть.
— Может быть, к хозяину? Ведь наш Ге-ге потомственный флотоводец.
— Говорит — к тебе. Я сказала, что по утрам ты работаешь. Будет ждать.
— Наверное, какой-нибудь сахалинец. Пусть ждёт, а я займусь «Дуэлью», пока меня самого Суворин не пристрелил, как Ленского.
Справа за окном недоумённо раскачивалась берёза. Наверное, удивлялась, зачем он придумал этих людей и их нелепые судьбы, казавшиеся теперь такими мелкими и не интересными по сравнению с бушевавшей в его груди бурей. Листая рукопись, остановился на странице с эпизодом купания. «Ольга быстро сбросила с себя платье и сорочку и стала раздевать свою барыню...» Ялтинские наблюдения в бинокль из павильона Верне в то счастливое лето, когда он ещё не знал
Давали «Прекрасную Елену», и перед тринадцатилетним подростком явилась светящаяся женщина. Он видел не актрису в свете софитов, а женщину, излучающую свет, розовые язвочки сосков на её солнечной коже под прозрачно! опереточной одеждой, голый, бесстыдно трогательный ну почек, ритуальные движения бёдер, повязанных лёгкою едва держащеюся тканью...
У язвительного Щедрина в «Головлевых» «племяннушка» играет Елену; «Когда в третьем акте, в сцене ночном пробуждения, она встала с кушетки почти обнажённая, то в зале поднялся в полном смысле стон». Таганрогский театр бурлящий перебродившей украинско-греческой кровью тоже вскипал в соответствующие моменты, и у гимназиста горели щёки, но он не желал светящуюся женщину, а жалел. От природы он получил право на безошибочный и безжалостный приговор и, оправившись от начального зрелищного шока, определил несомненную прелесть музыки, немудрёность сюжета и бездарность главной актрисы. Она чересчур много бросала в зал неистовых куплетов-выкриков, вызывающих улыбок, нелепых телодвижений, а он видел не игру, а неумелое притворство. Талантливым было лишь её тело, которое она предлагала публике в обмен на малую толику аплодисментов.
Гимназисту представлялась печальная история о её тяжёлой судьбе, о жестоком тиране, заставляющем её кривляться на людях за деньги, а потом отнимающем заработанное. Жирный Менелай, наверное, и был этим тираном и мучил её за кулисами после спектакля.
Женская красота почему-то всегда вызывает у него не желание, не восторг и не наслаждение, а тяжёлую, хотя и приятную грусть, неопределённую, смутную, как сон. И всегда хочется написать рассказ о красивой, но неудачливой актрисе, о её драматической судьбе. В «осколочные» времена в «Трагике» он придумал дочь исправника Машу, влюбившуюся в актёра и бежавшую с ним. Она пыталась играть на сцене и переносила побои и издевательства своего любимого. Лейкин тогда не дал ему расписаться в повесть, и хорошо: превратившись из Чехонте в известного всей России Чехова, он напишет больше и лучше. Первую пробу он сделал в то лето в Ялте. Тогда он и придумал
II
Ялтинское солнце высветило на первой странице местного листка сообщение о скором прибытии в город писателя Чехова. Телеграммы о празднестве в Париже отошли в тень — какое может быть столетие взятия Бастилии, когда пятнадцатилетняя девушка услышала онегинский колокольчик.