И Коля, не по годам чуткий и внимательный, примечал не раз в этом плечистом красноволосом силаче какую-то давнюю, скрытую неутоленность. Видно, было у этого человека что-то очень желанное, давно им загаданное, но так и не сбывшееся в жизни. А когда Коля любовался тем, как ловко орудует он долотом или молотком, с одного плавного движения прокладывая прямую бороздку в дереве, легко, коротким взмахом молотка с первого раза, как в масло, вгоняя по самую шляпку гвоздь в толстую доску, Степан Порфирьевич говорил:
— Что смотришь — ловко, мол, получается? Человек, брат Коля, поставлен ладно. Все ему дано. Руки — к любой работе способные. Хочешь — руби, хочешь — точи, хочешь — железо обделывай, либо хлеб сей, либо музыку играй, или вот кистью картины пиши. Только к делу руки приставь, да лень побоку, да чтобы руки знали, что для хорошего толку трудятся, для себя, для людей, а не как раньше — в чужой карман деньгу сметать… А глаз человеку какой дан! Да его навострить, так он тебе и без циркуля и ватерпаса никакой ошибки не даст, сквозь землю на сажень все разглядит и до самой какая есть дальняя звезда досмотрится и все там заведение разберет. А голова-то какая! — Он хлопал ладонью по лбу сначала себя, а потом Колю. — У кого еще на свете черепушка такая есть, как у человека? Все может в мысли взять: и что было, и как есть, и что будет — только дай такой голове науку. Вот и выходит, что собран да поставлен человек, чтобы счастливым быть, и все ему для этого дано. Словом, оборудован для хорошей жизни, для красоты. А выходит-то, что сколько люди, значит, ни жили, а счастья им, стало быть, не было. Человеку ноги даны, а ему ходу не давали. У человека голова жадная, все знать хочет, а ее к науке не допускали. У человека руки золотые на всякое дело, — Степан Порфирьевич засучивал рукава на своих мускулистых, поросших красными волосками руках, вскидывал, играя, молоток, — а на те руки — цепь, чтоб широко не размахнулись, чтоб только то и делали, что хозяин-живоглот дозволял. Какие глаза человеку даны, а их во тьме держали. Вот какое человеку уродство выходило… Понял ты теперь, про что говорю? По совести сказать, поздновато я за ум взялся. Не сразу сообразил, на что она, свобода, нам сгодится. Думал по дурости: раз теперь народ уже всеми делами заворачивает, люди простые, вроде меня, так к чему тут голову чересчур наукой мучить?.. Вот и пропустил свои самые способные годы. Ушло зазря время. А теперь вот наверстываю… На курсы вот хожу при строительстве, для повышения квалификации. В чертежах разбираюсь. А что я такое раньше был? Сезонник — и шабаш. Многое мои руки бы наворочали, если б дали им с молодых лет науку… А уж вы, вот ты да Евгений и другие, ваших годов рождения, свое сейчас берите. Эх, мне бы да ваши годы, я бы уж какой красоты добился!
И, почти не вскидывая руки, коротким движением молотка он вгонял большой гвоздь в толстый брус.
Но бывало иногда — и это большей частью случалось в субботу, — что, придя во двор со строительства, где плотник работал, он двигался с чрезвычайной точностью, жесты его были очень аккуратны и непривычно медлительны. Но Коле почему-то поведение его в эти дни напоминало речь одного туриста, которого они встретили с папой на Сельскохозяйственной выставке. Тот говорил очень старательно и чрезмерно образцово по-русски, а чувствовалось все время, что изъясняется он не на своем языке…
В таких случаях Женьча спешил увести отца домой, стараясь не глядеть при этом на Колю. Плотник ласково, с добродушной покорностью подчинялся, шел за сыном, запустив при этом пальцы в его рыжие вихры, и, легонько нажимая ладонью на макушку Женьчи, заставлял его смешно кланяться.
— Брось, папа. Ну тебя!.. — бормотал Женьча, не пытаясь вырваться.
А плотник приговаривал:
— Кланяйся, кланяйся! Я, брат, плотник — на все руки работник, а ты кто есть? Металлист, гляди ты, выискался! Железных дел скобяной мастер, лудильщик-паяльщик… Токарь по хлебу, вот ты кто! А мы плотники! Вон и переулок наш зовется как? Плотников. Нам, плотникам, в почет.
Коле было неприятно, что Женьча в эти дни явно стыдился за отца. Сам он сохранял неизменное и восторженное уважение к плотнику, к его ясному, наглядному труду, результатом которого были увесистые, прочные, ладно срубленные, реально существующие, а не нарисованные вещи.