Ах, любезный читатель, зачем продолжать мне описание этих ужасных событий? Может быть, и сердце твое уже подсказало тебе, – какой же офицер в такое время мог войти в этот ад, где ждала его смерть, если не наш юный Агаси? В течение пяти лет, в горах и ущельях среди зверей и разбойников, он не сгубил своей головы, сохранил ее, совершил такие подвиги, какие мало кто совершал на свете. Наконец, вместе с генералом Красовским прилетел он на свою возлюбленную родину, чтобы поспеть к последнему дыханию несчастного отца своего и, едва лишь взяли крепость, словно ягненок, потерявший мать, не дотерпев, чтобы суматоха сколько-нибудь улеглась, бросился в башни, в одну, в другую, – и тут, когда назвал он имя отца, подвернулся ему один ереванский армянин, который и повел его к дверям той башни, где был заключен его злополучный отец вместе с несколькими еще армянами.
Но бессовестные персы давно уже проведали о его прибытии с русским войском: отцы, братья, родственники убитых им когда-то людей – всего с десяток человек – вошли и спрятались в той башне.
Ах, что еще писать? Рука слабеет, сердце сочится кровью.
Ах, кто же будет оплакивать Агаси, проливать слезы о его загубленной жизни? – Я, я, ничтожный, склоняюсь перед его могилой. Когда я был ребенком, не он ли держал меня на коленях, забавлял, утешался мною? Нет, я не камень, чтоб его не оплакивать! Разве не готов я душу свою положить за него, – такого доблестного, честного, храброго юношу? – иного сердце мое не стерпит.
Но нет, кто я такой, чтобы оплакивать Агаси? Могу ли этими вот устами растрогать, сжечь, испепелить сердца слушателей? После меня явится тот, кто достойно его оплачет, – я же продолжу свое горестное повествование.
Три злодея лежали мертвые в башне в стороне, остальные бежали, – ах, язык, замолчишь ли ты?
Агаси, ангел Агаси, с двумя кинжалами в сердце, тремя в спине, с израненными в тысяче мест ногами и руками, лежал на груди своего несчастного отца. Кругом было мора крови. В эту минуту вбежал преосвященный.
Едва Агаси занес правую руку, чтобы обхватить отца за шею, прижать к груди эти белоснежные волосы, исполнить заветное желание стольких лет и успокоиться, как ему отсекли плечо, и отрубленная рука так и осталась под отцовской головой, лицо прижато было к лицу отца, левая рука, окоченев, лежала у него на груди.
– Увы! Ослепните, мои глаза! Увы, – кровный сын моего народа! Да зарастет тернием наш путь! Молодец ты наш, брат ты наш, дитя армянское! Горе нам и нашей жизни! Светоч Еревана, взлелеянный, взращенный мною милый Агаси, – тут ли должна была пролиться твоя кровь?
Так сказали эти преданные родине люди, приложили платки к глазам и отошли в сторону, застыли, ослабели, унеслись в небо, стояли окаменелые.
Едва кто-нибудь из них взглядывал на лицо отца, на просветленное его выражение или на израненное, окровавленное тело сына, из груди их вылетал глубокий вздох, крик, вопль:
– Посмотрите же, посмотрите, как он обнял отца! На старика посмотрите – как вперил он взор в лицо сына и обеими руками бьет себя по голове…
(Сердце, разорвись! Сердце, не могу больше, не выдерживаю… У кого есть душа, – сам поймет… Об остальном напишу завтра).
14
Много армянский народ потерял в этих боях таких храбрых, отважных сынов. Так где ж тут – да и какая польза – долго плакать и горевать?
Но, увы, мать Агаси во время переселения окончила свои печальные дни, отец в крови сыновней омыл свое окоченевшее тело, а жена, несчастная Назлу, была еще в Памбаке. Только присутствующие и знакомцы горевали, скорбели о нем.
Пока Агаси был у Мадатова, он о своих храбрых товарищах не имел никакой вести Люди сказывали, будто их взяли в плен и услали к Гасан-хану.
Бог весть, может быть, многие из тех калек и были его друзья, но никто этого не знал.
От того закричавшего ,из башни ереванца узнали только одно: когда храбрый Агаси, в русских эполетах, показался у дверей башни, солдат часовой пропустил его и отдал ему честь.