(Здесь следует, отойдя немного в сторону от описания событий, отметить, что нельзя представлять себе пару «русские — греки» симметричной в отношении к обряду, то есть считать, что у русских был свой обряд, у греков — свой, а в остальном они были в одинаковом положении; такое представление было бы недопустимым уплощением и упрощением ситуации. Было — не так; и для греков, и для русских обряд был очень важен, но совершенно по-разному, и в этом они не понимали друг друга; вероятно, из-за взаимной неприязни и не хотели понять. Суть проблемы в том, что греки сами выработали свой обряд на своем богослужебном языке (который они тоже выработали сами), сотворили его, и интуитивно ощущали за своими спинами всю эту проделанную в своем 1600-летнем прошлом работу и, конечно, гордились ей более или менее осознанно. Они чувствовали (или осознавали), что обряд в принципе изменяем, но изменить его было им крайне неприятно; изменить его — для них было бы — изменить ему, своему любимому творению, в трудах и страданиях выношенному детищу, их гордости и утешению в великих скорбях. «Люди, творившие этот обряд, самым процессом этого творчества невольно углублялись в смысл того, что хотели запечатлеть этим обрядом. <…Наоборот,> новые церковные общества православнаго Востока, в том числе и русское, не участвовали в создании своего богослужебнаго чина или участвовали в нем лишь внесением малозначительных подробностей и изменений <вроде новаций в архитектуре, или покрое богослужебных облачений, или трактовке двуперстия в России в XVI в.>. Они приняли этот чин от старших обществ, непосредственных преемников древних христианских общин. Древние христиане, создававшие христианское богослужение, были люди с напряженным религиозным чувством и созерцательным направлением религиозной мысли. <…В их> богослужении отливалась их собственная религиозная жизнь, все их мiросозерцание; совершая его, они воспроизводили в звуках и наглядных образах свои собственные верования и чаяния, свои воспоминания и настроения, исповеднические подвиги и поучения своих старших братии и отцов — на свежих или незабытых еще могилах тех и других. Среди новых народов восточной Европы <, в том числе в России…> христианство вошло в новый Mip, совершенно чуждый тому, где оно родилось и первоначально распространялось. <…> На новой, непривычной почве, представляющей такую нетронутую умственную и нравственную целину, церковный обряд, понятно, получил особенное значение, какого он не имел на родине. <…> Там от веры шли к обряду, дух воплощали в литургическом образе, в символе. Здесь, напротив, приходилось через обряд проникать неумелой мыслью в смысл слова Божия. <…> В первую и долгую пору христианской жизни Руси церковный обряд оставался для новопросвещенной паствы наиболее доступным источником религиозных впечатлений. <… Он> становился как бы рядом с основными источниками вероучения» [30, с. 419–422] — то есть рядом с Евангелием. И был для русских важен до полной невозможности что-либо в нем изменить, как в Евангелии. Русские получили его готовым и неизменным, только таким его знали и понимали, называли его-«вера», и всеми силами старались не допустить в нем малейших изменений. Греки развивали, творили, и гордились этим, русские охраняли, консервировали, и гордились этим. Сокращая слова до предела, можно сказать, что для греков обряд был, как любимый сын, для русских — как любимый отец! — что лучше и легче изменить? Чему лучше и легче изменить?