Ему вспомнились фотографии в семейном альбоме, на которых мать была хороша собой и взгляд ее выражал нежность, должно быть утраченную впоследствии от сожительства с таким мужем. Он часто искал в своей памяти следы постепенных перемен, свершившихся в ней, старался припомнить ее деятельной, мягкой, ласковой, силился представить себе, какой она была бы сейчас без этого семейного плена, без этого чудовищного духовного оскудения.
— Не спорю, ей жилось не сладко, — говорил он Рите. — В детстве я столько раз слышал из спальни перебранку и плач! Вдобавок она обнаружила, что муж ей изменяет. Не без ее честолюбивого нажима он повысился в должности, стал главным закупщиком на обувной фабрике, редко бывал дома, ездил на служебной машине и держал себя повелителем. Мать постоянно ходила надутая, а к его услугам было сколько угодно других женщин, которые смотрели на него с обожанием. Впрочем, двойная жизнь весьма и весьма обременяла его. Разумеется, он почти сразу вступил в отряд штурмовиков. Помню, как он вертелся в новом облачении перед зеркалом в прихожей и перед моей матерью. Мне тогда только что исполнилось четыре года. Я увидел, как они встретились взглядом в зеркале. Их единодушие отпугнуло меня больше, чем ссоры. Я забился в угол между пальто и плащами. После этого началась дружба отца с его директором. Он получил место уполномоченного и стал вхож в общество. По воскресеньям нас принимали в доме директора, иногда и он с семьей бывал у нас. Раньше мне редко позволяли играть с детьми. Мать сидела у окна за гардиной и поминутно кричала мне: «Эти гадкие дети обидят тебя, Фреди!» Теперь меня каждое воскресенье препоручали директорскому сыну Герберту. Он был старше на три года и вертел мною, как хотел. Он подбивал меня на дурные проделки, а виноватым каждый раз оказывался я. Обычно отец даже не смотрел в мою сторону, до того я был ему безразличен, а тут он меня лупил на глазах у чужих людей, чтобы директор видел, кто у нас в доме глава. Я еще в школу не ходил, когда начал его ненавидеть. Это и поныне определяет мое отношение к нему.
Манфред попытался поймать взгляд Риты, но она упорно смотрела себе под ноги, которые исправно шагали вперед, то по световому кругу от фонаря, то по темной панели. Она не заметила, как он сделал движение, чтобы взять ее под руку, но передумал.
— До сих пор я свободно обходился без слушателей, — гораздо мягче добавил он, — может быть, не следовало отступать от этого правила.
Рита покачала головой. Она старалась не вслушиваться в себя. Как это отразилось на ней — выяснится потом. Сейчас важнее всего дослушать его. Что, если до завтра все переменится? И что, если они не доросли до такой перемены? Но теперь уже поздно было пугаться.
— В школе я всегда учился лучше всех, — продолжал Манфред. — Меня дразнили недоноском. Мать каждую неделю ходила жаловаться учителю. Наконец меня перестали мучить и больше вообще не водились со мной. Дома я врал напропалую о своих друзьях и успехах. Кстати, успехи не стоили мне ни малейшего труда. В юнгфольк меня зачислили уже во время войны. Отец был правой рукой директора. Мы не терпели никаких лишений. Всякий был счастлив раздобыть пару довоенных башмаков.
«К чему я это рассказываю? — думал он. — Ей даже непонятно, что тогда происходило. Ее еще и на свете не было… Странно, где-то между мной и нею начинается новое поколение. Откуда ей понять, что всем нам с самых ранних лет привили бациллу смертельного равнодушия, от которого так трудно избавиться».