— Пушкин? — Он положил сухую твердую руку мне на плечо.— Пушкин, а? Гете?.. Эти книги стоят у меня дома на полке. И Шиллер, Фридрих Шиллер, а?.. Вы знаете Фридриха Шиллера?.. Какое сердце, какая душа!.. Помните — «Разбойники», это про двух братьев, один был злой, негодный человек, а другой боролся за правду, за справедливость, вы помните?.. Это трагедия!.. И еще — «Дон Карлос», «Валленштейн», «Вильгельм Телль». Он любил свободу, Фридрих Шиллер, да! И поэтому ему нелегко было жить. Его ненавидели князья, его обижали, да, очень обижали, его даже сажали в тюрьму... Но Шиллер говорил, все переменится, пройдет, злые погибнут, останутся добрые, да! Помните, у него есть стихотворение, вот это...
Дитц начинает читать на память, но я давно забыл немецкий, не возвращался к нему после школы. Дитц переводит, некоторые слова затрудняют его, тогда он, стуча мелом по неровной поверхности жестяного листа, прибитого к верстаку, пишет, приговаривая;
— Здесь умляут... И здесь — умляут... Понимаете — умляут?..
К Дитцу подходит бригадир, протягивает какой-то чертеж.
— Нужно, чтобы через два часа было готово, Петрович...
— Два часа?.. Я сделаю за полчаса! — нетерпеливо отвечает он.— Иди, будь спокоен, да!..
И снова поворачивается ко мне:
— Фридрих Шиллер говорит в этих строчках: люди, все честные, хорошие люди на земле должны соединиться... И тогда везде будет мир, и радость, и... как это?.. Да, счастье!.. Миллионы, миллионы людей должны соединиться, обняться, как братья!..
Глаза у Дитца розовеют от возбуждения, очки прыгают на носу, он взволнованно тычет мне в грудь пальцем...
Позже я нахожу в томике Шиллера эти стихи — те, что услышал в цехе. Вот они:
Радость, пламя неземное,
Райский дух, слетевший к нам.
Опьяненные тобою,
Мы вошли в твой светлый храм.
Ты сближаешь без усилья
Всех разрозненных враждой,
Там, где ты раскинешь крылья,
Люди — братья меж собой...
Обнимитесь, миллионы!
Слейтесь в радости одной!..
Роясь в блокноте, я наткнулся на запись в три слова: «Дитц, Мастер, Романтик».
Бывая на заводе, я почти каждый раз заходил в партком, небольшую, солнечную комнатку, с четырьмя шкафами разнообразной, с мыслью и вкусом подобранной политической литературы, от классиков марксизма до новейших исследований по вопросам производства, экономики, социологии, с неизменно свежими цветами на рабочем столике заводского парторга — Антонины Николаевны Душко. Обычно сюда шли и шли люди, дверь закрывалась только для того, чтобы тотчас открыться, я сидел в сторонке, старался не мешать, и ждал, пока у Антонины Николаевны и для меня выкроится минутка. Минутка, как правило, выкраивалась... И всякий раз я ощущал, что понять то, что связано с этой комнаткой, не поможет мне никакая литературная схема, все здесь было опровержением этой схемы...
Передо мной сидела женщина, невысокая, полная, с астматической одышкой, немолодая, мать двух уже двадцатипятилетних близнецов-дочерей, женщина, прожившая трудную жизнь и, несмотря ни на что, сохранившая и на удивление светлый взгляд на вещи, и дар искреннего, деятельного сочувствия людям...
Чего-чего только не было в ее жизни!.. Но люди по-разному помнят прошлое: одни видят в нем источник горьких скорбей и сожалений, другие вычленяют моменты светлые, поэтические, улыбчивые — так именно вспоминает Антонина Николаевна о своей юности на маленькой станции в семье железнодорожного рабочего, стрелочника. Тут она и «записалась в пионеры» (в те времена — акт куда ответственней и значительней, чем ныне!), и преподавала на курсах ликбеза («Внученька, крючок или петельку ставить?..»), и даже — да, да, было и такое! — уже работая учительницей в младших классах, вступила в соцсоревнование с собственным отцом. Сейчас это может показаться наивным, но тогда... Тогда каждый из них обязался добиться всесторонне высоких показателей в своей сфере, и листок с подробными условиями был вывешен для всеобщего ознакомления — за ходом дел следила вся станция. Здесь хорошо знали и дочь, и отца — скромного, честного, работящего человека. Он не отличался образованностью, но передал дочери свою любовь к литературе, музыке. Его брата — красного комиссара повесили белогвардейцы, сам же он погиб в конце тридцатых годов...
...Она плакала, вспоминая о той давней, исчезнувшей юности, но, кажется мне, где-то там, в тех отдаленных временах,— корни ее сердечной умудренности, ее чистейшего, трепетного беспокойства за судьбы, за души других людей.