«Уважаемый Юрий... (отчества не знаю), очень хорошо, что Вы обратились ко мне для разъяснения и исчерпывания того печального недоразумения, которое получилось в результате неточной информации нашего приятеля. Это как игра в телефон: скажи «кузен», так на другой конец придет «сазан». В общем разговоре о Вашем романе я сказал только вот что — мне не нравятся вообще в этой теме обязательные счастливые концы и раскаявшиеся следователи МГБ, эти падшие белоснежные ангелы. Если счастливый конец еще в природе времени (хотя какой к дьяволу он по-настоящему-то счастливый, если я вошел в эти каменные врата, что на Лубянке, в 23 года, а вышел в 48? Жизнь-то прошла!), то следователь «не ведавший, что творит», это нечто вроде лох-несского чудовища — надо еще подождать, пока его найдут и покажут миру, и то он будет уродом, реликтом и уникумом. Я предвижу,— сказал я тогда,— появление где-нибудь в каком-нибудь подхалимском романе будущего (вот откуда это слово) и следующей за ним фигуры — рыдающего совестливого палача, который все понимает и льет по ночам горькие слезы перед бюстом. Будут описаны его внутренние муки. Мужественные столкновения с властями. Разговоры о партийности. И, наконец, «Вождь тут ошибся» («Вседержитель мира, ты не прав»,— написал когда-то Мережковский). Заговорили потом об условиях, в которые приходится укладываться авторам вот таких книг. Я сказал, что вполне понимаю это и не жду от Вас больше, чем от себя. Ведь если я не дал (и не дам!) хэппи энд, то главы слишком уж печальные мне приходится (пока!) прятать в папки. И одну такую подглавку я и прочел. Дело шло таким образом о всем комплексе отражений, а никак не об Вашей книге, в которой есть ряд и недурных, и хороших, и даже поистине блестящих страниц. В Алма-Ате от товарищей я узнал и то, как роман проходил,— это еще больше расположило меня в Вашу пользу. Вы уж наверное знаете, что «Н. М.» хочет выступить. Постараюсь что-нибудь сделать с этой стороны, хотя, конечно, все это очень зыбко...»
Мне было тридцать три-тридцать четыре, ему — под пятьдесят или даже немногим больше, я — безвестный новичок в литературе, он — автор напечатанного в «Новом мире» романа, человек-легенда... И вот — считает долгом объясниться, снять недоразумение. Я мог быть доволен. Однако письмо производило двойственное, тревожащее, не до конца проясненное впечатление. И такое ощущение — тревожное, не проясненное до конца — оставалось у меня потом после каждого его письма (их было несколько), каждой встречи.
Я увидел Домбровского несколько лет спустя, когда перебрался в Алма-Ату, работал в «Просторе». По-моему, шла редакционная планерка, все собрались в маленьком, тесноватом кабинете у Шухова. Солнце било в высокое окно, просвечивало сквозь зеленые занавески, лоснилось на светлом полированном столе, на паркете... Вошел Домбровский — все повернулись, потянулись к нему, он пригнулся, ссутулился, обнял Шухова, они расцеловались... Несмотря на простоту наших нравов и одежды, Домбровский и между нами выглядел фрондой, вызовом — в стоптанных сандалиях на босу ногу, в распахнутой на груди рубашке, которую он поминутно заталкивал в брюки, сползавшие с впалого живота. Веселым демоном посверкивал он исподлобья глазами, из-под спутанных, кольцами свисающих волос, улыбался, радуясь — после Москвы — солнцу, теплу, Алма-Ате, размашисто хлопал по плечу, обнимал, жал руку — но при всем том было в нем еще и нечто такое, будто каждую секунду мог он, сунув руку в брючный карман, выхватить оттуда гранату и швырнуть, выдернув предохранительное кольцо...