Белкина вспоминала: «У Тарасенкова нашли открытый процесс в легких. И единственное, что его могло спасти, это стрептомицин, который у нас еще не делали, его выписывали из Америки и только для Санупра Кремля. Ни я, ни Тарасенков к Фадееву не обращались. И было неожиданно, когда он позвонил и сказал: "Я только что прилетел из Америки и привез для Толи стрептомицин. Вы не могли бы в течение часа зайти ко мне. Я буду у себя на Горького, а потом уеду в Переделкино. Хочу урвать еще несколько дней. Никому не говорите, что я в Москве"»[223]
.Потом ей сказали, что он привез это лекарство кому-то другому, кто его просил, а тому это оказалось уже не нужным, и он отдал Тарасенкову. Уколы помогли.
Оттого что Тарасенков начал много болеть после войны, Мария Иосифовна не могла точно вспомнить, в каком именно году начался туберкулез и когда Фадеев привез лекарство из Америки.
Теперь дневники Вишневского дают абсолютно достоверную картину того времени: речь идет или о последних числах 1948-го или же о начале 1949 года. Кроме того, 25 марта 1949 года Вишневский пишет: «Наши прилетели в США. Первое интервью Фадеева…»[224]
. Именно спустя месяц, когда Фадеев вернулся в Москву,Фадеев буквально спасет Тарасенкова от смертельной болезни. Точно так же, как когда-то на войне его вырвал из пылающего Таллинна Вишневский.
Второе отречение от Пастернака
Тарасенков подошел к своей главной точке на распутье: можно было не падать, а тихо и незаметно пройти мимо; пересидеть где-нибудь, чтобы не делать самого плохого; не писать о Пастернаке дурных статей, за которые потом будет нестерпимо стыдно. Мелкие уколы, которые он допускал до этого, нужны были для дела, пришлось спасать один сборник, другой. Ведь ушел же он в 1947 году из «Знамени» из-за Пастернака, сносил критику в газетах, на собраниях. Теперь уже не оставалось ничего. Все пастернаковское, что он делал, зарезали. И зачем теперь, когда все кончено, возвращаться к старому? Покаялся на собрании, все сказал, и хватит. Но 1949 год был уже по-настоящему ужасен. Снова аресты, и страх, пережитый в 30-х, вернулся, как генетическая память. И страшно было и за библиотеку, и за семью — за все.
Но почему вдруг возник такой страх? Какова его природа? Ведь прошло всего 3–4 года после войны, на которой бывшие фронтовики вели себя совсем иначе. Сколько раз они могли погибнуть. Тот же Тарасенков неоднократно оказывался между жизнью и смертью: тонул в холодной Балтике под ураганным огнем немецких самолетов, погибал от дистрофии в блокадном Ленинграде, работал во фронтовой газете на Ладоге, — но никогда не попытался спрятаться, выбрать для себя что-то более легкое. Почему в мирной жизни они так изменились? Почему там выносили всё, а здесь были готовы отрекаться от друзей, от самого дорогого? Природа советского страха особенная. На войне, на людях — «смерть красна», она достойна и почетна. В миру же оказаться вне общества, быть исторгнутым, объявленным врагом, предателем — нестерпимее смерти. Это чувство, до глубины советское, уничтожившее личную мораль, личную ответственность.
Данин в своей книге «Бремя стыда» упрямо повторял, что был свидетелем тарасенковских взлетов и падений, знал их наперечет: «…статьи, предисловия, заметки, выступления с защитой Пастернака. И все его выпады против Пастернака, начиная с очень ранней "Охранной грамоты идеализма" (наивно-философской статьи — ему было двадцать два) и, кончая чуть ли не последними его "Заметками критика" (постыдно-политиканскими — ему было сорок). И все его муки хитроумной демагогии во спасение (во спасение!) Пастернака от патологической иена-виста Алексея Суркова и расчетливого бешенства Всеволода Вишневского»[225]
. И все-таки есть неумолимая логика жизни; было уже столько сказано мелкого про декадентство, про формализм и что-то еще нелепое, что сказать самые последние слова уже почти ничего не стоит.Открывая неделю за неделей «Правду», «Культуру и жизнь», «Литературную газету» только в феврале 1949 года, нельзя было не содрогнуться: «До конца разоблачить критиков-космополитов», «Серьезные ошибки издательства "Советский писатель"» (здесь было все и про «формалистическую» книгу Тынянова, и критика книги Ильфа и Петрова, и многое другое), «Эстетствующий клеветники», статья А. Сурова, «Любовь к родине, ненависть к космополитам», «Против антипатриотической критики» и т. д.
Конечно же, когда отчитывали Тарасенкова, или в статье А. Макарова «Тихой сапой» («Литературная газета» от 19 февраля 1949 года), направленной против Федора Левина как редактора «Советского писателя», превозносившего стихи формалиста Пастернака, мишенью был сам поэт. И молодой Михаил Луконин в мартовском номере «Звезды» писал, что Пастернака выбрали наши враги, чтобы противопоставлять истинным советским поэтам.