Михаил Лутохин, о котором говорит Пастернак, не кто иной, как поэт Луконин, «отметившийся» в журнале «Звезда» по поводу Пастернака.
Горькие слова Пастернака о Тарасенкове, «главный интерес которого в том и состоит, что он тайно коллекционирует то, что явно отрицает», — явная реакция на покаянные речи Тарасенкова о том, что он «протаскивал» Пастернака. Однако обращение к Фадееву с просьбой, что «не мог ли бы резать в "Советском писателе"…книжку за книжкой кто-нибудь другой», а не Тарасенков, выглядят двусмысленно, если помнить о письмах Фадеева в ЦК, о сборнике Пастернака, об окриках, выступлениях, которые он делал все эти годы. Трудно представить, что Пастернак не понимал, кто на самом деле управляет Тарасенковым, кто отдает указания «резать» книги. В этом письме Пастернак явно досадует на Фадеева, а Тарасенков оказывается неким собирательным образом вечно раздвоенной души (тайная любовь — явленное поношение), Пастернак через него говорил Фадееву, что устал от общего двуличия, которым постоянно окружен. Ведь и Фадеев всегда демонстрировал личную приязнь к Пастернаку, к его стихам, чему существует масса свидетельств, однако по тайному советскому уговору — на людях клеймил и обличал. Однако через два дня поэт уже пишет редактору Гослитиздата Рябининой, которая уговаривает его переводить стихи Тычины:
Александра Петровна!
Вот почему злит и досадно делать такую безделицу для Т<ычины>: Однажды из Тычины / Я перевел терцины, и очень милые о Коцюбинском, а потом Иуда Тарасенков режет мне целую книгу переводов, подобных названному, в том числе и Тычину[227]
.Можно понять негодование Пастернака, но здесь в его представлениях о могуществе Тарасенкова наблюдался явный перехлест. Затеять сборник Тарасенков еще мог, но закрыть, «зарезать» — для этого существовали совсем другие люди. Пастернаку претила лживость Тарасенкова. Но она его окружала повсеместно.
Поминаемый Пастернаком Лутохин (Луконин) в своем выступлении на поэтической секции Союза писателей, говоря о проблемах советской поэзии по итогам 1948 года, один из ударов наносит по Тарасенкову: «Конечно, критическая деятельность Анатолия Тарасенкова за последний период ограждает его от лагеря эстетов и космополитов, и ничего общего с ним не имеет. Но Тарасенков сегодня должен понять, а мы сегодня должны это сказать ему со всей прямотой, что многое на его кривом и шатком пути переплеталось с самым явным эстетством, многое в его критическом творчестве и многое в практической редакторской деятельности играло на руку врагам боевой советской поэзии. <…> Тарасенкову надо еще и еще подумать о своей деятельности. Не может существовать в нашей среде критик с двойным мнением, с двойным счетом. Надо, чтобы Тарасенков высказался о своих ошибках, высказался бы о деятельности критиков-космополитов и эстетов, помог бы нам яснее разглядеть врагов нашей поэзии и сам проявил непримиримое свое отношение к ним»[228]
.Фадеев попросил Тарасенкова не останавливаться на достигнутом мартовском покаянии 1949 года, закрепить его статьей в журнале. Да и Софронов высказывал эту мысль на собрании. Партия попросила, и Тарасенков пошел выполнять указания. Стрептомицин Тарасенкову помог. И смерть его произойдет не от туберкулеза, а от истерзанного, разорванного надвое, сердца.
В 1950 году, в феврале, лежа в санатории, Тарасенков получит письмо от «опекающего» его Софронова, речь будет идти об уходе из издательства «Советский писатель»: «Твое желание уйти, пересмотрев старые свои заблуждения, войти на правильную дорогу мне лично очень понятно, может быть особенно сейчас. Важно ведь не только декларировать, а делать»[229]
. Тарасенков делал, отдав себя полностью в руки старших товарищей, товарищей по партии.Советская власть выработала ритуалы, не снившиеся даже самым отсталым народам: от покаянных самоистязаний на партийных собраниях до изничтожения самых близких людей. Здесь было важно именно, чтобы не только чужой бил чужого, а близкий близкого: сын — отца, отец — сына, брат — сестру, товарищ — товарища. Особенно ценилось принесение в жертву друзей, учителей, наставников. Не могло быть ничего выше сталинского божества, которое освобождало всех от всякой морали.
Итак, Тарасенков писал в статье «Заметки критика», вышедшей в номере 10 журнала «Знамя» за 1949 год: