Все мы юношами вспыхивали, — продолжает Пастернак, — при виде безнаказанно торжествовавшей низости, втаптывания в грязь человека человеком, поругания женской чести. Однако как быстро проходила эта горячка.
Но каких безмерных последствий достигают, когда, не изменив ни разу в жизни огню этого негодования, проходят до конца мимо всех видов мелкой жалости по отдельным поводам к общей цели устранения всего извращения в целом и установления порядка, в котором это зло было бы немыслимо, невозникаемо, неповторимо![274]
Это вновь как в стихах:
Здесь проходит тонкая смычка поэта Пастернака и большевика-ленинца Бухарина. Ведь Пастернак искренно верил в то, что их революционные порывы выросли именно из жажды рыцарства и справедливости. В черновиках романа «Доктор Живаго» есть слова, посвященные таким революционерам: «Как он любил всегда этих людей, убеждения и дела, фанатиков революции и религии! И как никогда, никогда не задавался целью уподобиться им и последовать за ними»[275].
Вот в чем дело. Он и его любимый герой Живаго, не имеющий сил изменить ход вещей, наблюдающий за движением стихии, стремится к недосягаемому Идеалу (потому Живаго и уважает Стрельникова, за подобное стремление к Идеалу), и хотя стихия сминает Живаго, но она бессильна уничтожить его дух. Пастернак и Живаго в противоположность великому хаосу способны в одиночку выходить на подмостки истории; для них остается абсолютной — личная свобода, ответственность, совесть, раскаяние.
Но верил ли Пастернак, когда писал эти строки Фадееву, в то, что «зло невозникаемо, немыслимо, неповторимо, когда проходишь к общей цели, не замечая всех видов мелкой жалости?» Да, в момент общей экзальтации, переживаемой всей страной, он, безусловно попадал в ее огромное энергетическое поле. Вместе со всеми был оглушен общим горем. И как поэт был увлечен дописыванием последних черт Великой Утопии, Великого Проекта, который, как он, безусловно, понимал, заканчивался вместе со смертью Сталина.
Даже в тот высокий момент Пастернаку все равно никуда было не деться от конкретного зла, которое шлейфом тянулось за титанической фигурой Сталина. Наверное, поэтому Пастернак и посылает это письмо именно Фадееву, а не кому-то из близких и друзей; с ним он может говорить о Сталине отвлеченно и в то же время доброжелательно, зная отношение Фадеева к вождю. Несмотря на глубокие рассуждения этого письма, нельзя не отметить, что Пастернак поддался, был подхвачен общей волной горя, но увидел все абсолютно по-своему.
В то же время нельзя отрицать, что между Пастернаком и Сталиным существовали невидимые узы, о чем уже много написано. Письма и личные просьбы Пастернака доходили до Сталина и иногда имели ответ. Возможно, Пастернак, как и многие из его окружения, не предполагал, что Сталин лично ответственен за террор; все-таки информация об этом стала доступной только после XX съезда, в понимании многих людей этого поколения, террор осуществляла безличная охранительная машина, сметающая все на своем ходу. А Сталин всякий раз умел убедить общество, что эта машина выходит из-под контроля, но он могучим движением останавливает ее на полном ходу.
И все-таки спустя только год в письме к Ольге Фрейденберг Пастернак напишет:
Не страдай за меня, пожалуйста, не думай, что я терплю несправедливость, что я недооценен. Удивительно, как уцелел я за те страшные годы. Уму непостижимо, что я себе позволял!! Судьба моя ело-жилась именно так, как я сам ее сложил. Я многое предвидел, а главное, я многого не в силах был принять, — я многое предвидел, но запасся терпением не на такой долгий срок, как нужно. И, как я писал тебе, время мое еще далеко[276].